Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии.
Шрифт:
Интеллигент — это человек, чей гуманизм (т. е. уважение к инакомыслию, инакочувствию и инакожитию) шире, чем его собственные убеждения.
Вот это качество, как мне представляется, и составляет первооснову мировоззрения авторов дю Вентре и «прозаического комментария» к «Злым песням». Отсюда и могущее показаться примиренческим их отношение к уркам, к лагерному начальству, к придуркам и прочим радостям лагерного существования.
И еще одно. Когда-то глубоко мною почитаемый поэт Борис Слуцкий, говоря о первых ласточках лагерной литературы, сказал: «Это пока только литература барабанной шкуры. Настанет день — появится и литература барабанных палочек». Мне очень нравилось это изречение, оно казалось мне пророческим. Но вот прошли годы, а литература тех, кто бил или хоть кем били, не появляется, множится лишь все та же часть, написанная людьми, на чьих шкурах выбивали барабанную дробь. И я начинаю сомневаться в пророчестве Слуцкого. Все-таки если
В 1932 году Харон возвратился в Москву. Перефразируя Маяковского, можно сказать: идти или не идти — такого вопроса для него не было. Он пришел на Потылиху, куда в те времена еще не доходил трамвай и в непогоду надо было месить пешком грязь от самого моста Окружной дороги. В первой шумовой бригаде будущего «Мосфильма» он встретил двух приятелей, о которых с любовью вспоминает на страницах книги: Женьку — Евгения Ивановича Кашкевича — впоследствии, как и сам Харон, одного из лучших звукооператоров «Мосфильма» и Боба — Бориса Савельевича Ласкина — будущего известного юмориста, сценариста «Карнавальной ночи». Кстати, упомянутая Хароном «сестренка системы Женя» — двоюродная сестра Бориса — моя мама. Теперь читатель, надеюсь, простит мне изобилие лирических отступлений: я ведь был знаком с Хароном задолго до собственного рождения. И потому да простится мне вольное рассуждение об этом странном поколении, поколении моих родителей.
Причем особенно привлекает меня одно его уникальное, ныне почти вытравленное качество, которому мы с вами обязаны многим, в том числе и появлением на свет Гийома дю Вентре. Харон в одном из писем так определил интересующее меня свойство: «…удивляться хоть какой эрудированности не полагалось:
это свидетельствовало бы о собственном невежестве, а в те годы невежество считалось еще предосудительным». Жажда знать и умение учиться — вот главные приметы тех, кто родился между 10 и 17 годами двадцатого века. Я кинорежиссер, а не обществовед и потому не берусь судить, чтб породило эту черту: то ли детство, совпавшее с величайшими социальными катаклизмами, то ли еще не выветрившийся дух академического знания, в конце концов этими катаклизмами вытравленный,— во всяком случае, большинство людей этого поколения обладали совершенно недоступным мне спектром человеческих знаний. И ведь никак не скажешь, что жизнь их к этому подталкивала наличием каких-то особо благоприятных условий — скорее наоборот. Харон, с его тремя курсами Берлинской консерватории и немецкой гимназией, где он влюбился в генетику,— скорее исключение, чем правило. Но ведь не там же его учили устройству двигателя внутреннего сгорания или технологии литейного дела? А Вейнерт? Вейнерт, который первый раз отправился в ссылку сразу после окончания девятилетки, кончил в промежутках между отсидками ФЗУ и один курс Ленинградского института железнодорожного транспорта? Его университеты, правда, более разнообразны: «В это время я была у него в Малой Вишере,— вспоминает его мать, Ядвига Адольфовна,— маленький городишко, скорее село, деревенские домики, грязь, не мощеные дороги, и на каждом шагу то научный сотрудник Эрмитажа, то известный историк, то профессор университета — «бывшие». Или о свидании в Мариинске: «…Юра, самый младший из группы ссыльных, был тепло встречен. Сначала все были на общих работах, тащили из замерзшей земли турнепс и свеклу, потом были на строительных работах. В группе строителей счастливо сочетались: архитектор, музыкант и художник-живописец. Жадный на всякие знания, особенно по разным видам искусств, Юра оказался благодарным учеником. Глотал, пожирая, все, о чем говорилось, вырабатывал свою точку зрения, свой собственный вкус…»
Но ведь не уникумы они двое, хотя такого диапазона знаний и умений и в этом поколении достигали немногие. Ведь и мое поколение уважение к чужому умению и даже восторг перед ним сохранило, вспомним хоть Беллу Ахмадулину: «Чужое ремесло мной помыкает». Но восторг перед чужим мастерством не был связан с потребностью освоить его. А вот Харон в книге пишет: «Всю жизнь, сколько я себя помню, это казалось мне величайшим счастьем — уметь что-то делать. Не как-нибудь, не тяп-ляп, а по-настоящему, красиво, легко, свободно, виртуозно. Разницы в профессиях для меня в этом отношении просто не существовало. Красивая работа столяра или пианиста, токаря или живописца, слесаря-лекальщика или хирурга — все мне казалось равно прекрасным и вызывало горячую зависть. «Вот бы мне так» — пожалуй, наиболее постоянный лейтмотив моих заветных дум и мечтаний в течение долгих лет, чуть ли не
Харон был арестован летом 1937 года. Двадцать три ему исполнилось уже в Бутырской тюрьме. Юрий Вейнерт — в очередной раз — двумя годами раньше. Если об обстоятельствах ареста Харона вы прочтете в этой книге, то аналогичные обстоятельства в жизни Юры Вейнерта заслуживают того, чтобы о них рассказать в предисловии, тем более что вместе с ними войдет в наше повествование и маркиза Л., которой посвящены многие лирические сонеты будущего Гийома дю Вентре.
Итак, молодой человек влюбился в девушку, отношения их были возвышенны и несколько литературны, потом она познакомила его со своей подругой, и тут произошло то, чему наилучшее описание мы находим у М. А. Булгакова: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих». Подругу звали Люсей — это имя не раз еще встретится вам на страницах книги. Молодой человек, уже имевший к тому времени две ссылки за плечами, отличался тем не менее романтической порядочностью, которая оказалась свойственна и двум подругам, составившим остальные вершины любовного треугольника, тем более напряженного, что подруги жили в одном городе, а юноша — в другом.
Все друг другу во всем признались, благородное желание сохранить дружбу и свойственная юности того поколения страсть к самопожертвованию породили общую для троих душевную смуту. А в результате — объяснение подруг и самоотреченная совместная телеграмма предмету их разделенной любви: «Мы свободны будь свободен и ты». Вот за эту телеграмму его и арестовали.
Когда в стихах дю Вентре и комментариях Харона вы будете часто встречаться со словом свобода, пусть не будет забыт вами текст этой телеграммы.
Вообще, как вы уже, видимо, заметили, слово «свобода» и его производные витают над этой историей как призрак судьбы и как парадокс времени. Так и хочется вспомнить дю Вентре:
Пять чувств оставил миру Аристотель.
Прощупал мир я вдоль и поперек
И чувства все порастрепал в лохмотья —
Свободы отыскать нигде не мог.
Пять чувств всю жизнь кормил я до отвала,
Шестое чувство — вечно голодало.
Так что же они такое — эти стихи, рожденные «во глубине сибирских руд»? Откуда они, какова их не только человеческая, но литературная ценность, к каким образцам восходит их поэтическая генеалогия, и, наконец, как вообще могли они появиться на свет в зауральском лагере с их латынью и французским, с их Шатильонами и Жаками Бономами, с Гасконией и Дуврскими скалами? Что в них всерьез, а что игра? Они — порыв истинного поэтического чувства или упражнения изощренного ума?
На часть этих вопросов предисловие, надеюсь, уже ответило. Главный из оставшихся без ответа — зачем? Зачем он им нужен был там, этот веселый и трагичный, отчаянный и нежный француз с его сонетами?
«Эти стихи,— пишет Харон,— были для нас не целью, а средством». Если б они были целью — никогда не взвалили бы они на себя такую ношу. Надеясь на нашу догадливость, Яков Евгеньевич не поясняет, средством чего или от чего. Ну что ж, попробуем догадаться.
Среди любимых фильмов Харона была одна английская картина, не шедшая у нас в прокате, но киношникам хорошо известная: «Мост через реку Квай». Вот что написано об одном из ее эпизодов в книжке Харона «Записки звукооператора», вышедшей в 1987 году, через много лет после его смерти: «Шли издалека пленные, целая воинская часть. Жара страшенная, ноги в ссадинах и ранах, глотки пересохли, но… честь полка требует, чтобы даже в плену строй не нарушался. Играть некому, петь — нет сил, вот и насвистывает себе полк походную песню, этакий довольно примитивный английский фокс-марш, чтобы хоть как-то в ногу идти».