Золотая братина: В замкнутом круге
Шрифт:
Там, в комнате нотариальной конторы, пропитанной духом официальности, немецкой точности и уважения к закону, на графа Оболина и Забродина с плохо скрываемыми удивлением и тревогой смотрели пожилой нотариус и молодая секретарша. Уже в отеле Алексей Григорьевич из предметов сервиза выбрал продолговатое блюдо: на нем прерывистыми пунктирными линиями была изображена деревянная часовня, объятая пламенем. Удивительно, непостижимо – несколько пунктирных линий, фрагмент, за которым угадывается целое: ощущение беды, горя, беспощадного пожара войны…
Сейчас за столом граф Оболин отмалчивался, ничего не пил и не ел. И вообще за последние дни и ночи с графом Алексеем
Несколько дней назад он оказался в среде русской эмиграции, и княгиня Ольга Николаевна Орловская, давнишняя петербургская знакомая, отвезла его в православную церковь, которая находилась где-то на окраине Берлина, при скромном кладбище. Что-то снизошло на Алексея Григорьевича. Всю ночь в церкви шла служба (был престольный праздник), и граф простоял на коленях всю эту ночь, слушая молитвы священника и повторяя их, внимая хоровому пению и тоже повторяя: «Пресвятая Дева, помилуй нас!..» Расплывались свечи перед ликами святых отцов, курился ладан под куполом; сначала ныла спина, усталость наполнила тело, а потом незаметно пришли легкость, умиротворение, ясность. Алексей Григорьевич вроде бы парил под сводчатыми потолками храма, и любовь ко всему сущему на земле, прозрение, раскаяние, благостность легко, но властно овладели им. Он приехал в эту церковь и на следующий вечер, и на третий вечер. А вчера объявил Любину и Забродину:
– Я понял… Мы все виноваты перед Россией, перед русским народом. Перед собой. Это расплата. И роду Оболиных расплата. А покаяние впереди. Значит, так надо, такова воля Всевышнего: не быть мне с Дарьюшкой. Судьба… А «Братина»… Пусть сама дорогу в Россию ищет. Тоже судьба.
Это было сказано еще до ограбления магазина Нейгольберга.
И вот прощальный ужин.
– Мы виноваты перед вами, Алексей Григорьевич, – признался Глеб. – Мы так и не нашли Никиту Толмачева, а значит, и Дарью… Просто не осталось времени.
– Полно! – перебил его граф Оболин, протестующе подняв руку. – Не мы с вами решаем свою судьбу.
– И все-таки, Алексей Григорьевич, – заговорил Кирилл Любин, – если вы остаетесь в Германии, надо быть предельно осторожным. Толмачев здесь. Уже завтра он узнает из газет, что у Нейгольберга выкуплена половина сервиза. И поскольку сделка скреплена вашей подписью… вы понимаете: очевидно, так и будет подано журналистами. То есть для Толмачева – половина сервиза у вас, ему не будет известно, что вы передали ее России…
– Никита Никитович, – перебил Забродин, – наверняка, узнав о сделке, учтет этот вариант. Ведь он знает о нас…
– И тем не менее, – настаивал Любин, – опасность реальна. И если Алексей Григорьевич останется в Германии, необходимо принять меры предосторожности. Может быть, нанять телохранителя?
– Я не останусь в Германии. – Граф Оболин обвел всех сидящих за столом спокойным взглядом. – И во Францию я не поеду. И в Италию, и в Швейцарию. Я побыл здесь, в Берлине, среди наших эмигрантов… Нет! Не хочу. Мне нужно одиночество. Скорее всего, я обоснуюсь в какой-нибудь скандинавской стране. И знайте… – Он помедлил. – Я ничего не боюсь. От того, что предписано свыше, не уйдешь.
И тут заговорил Мартин Сарканис:
– Если, Алексей Григорьевич, вы все же останетесь в Германии, надежная охрана вам будет обеспечена. Да и Никита Никитович Толмачев с Дарьей Ивановной Шишмаревой не две иголки в стоге сена.
В Петроград с половиной «Золотой братины» возвращались трое: Забродин, Любин
Сегодня за прощальной вечерней трапезой, пожалуй, мрачней всех и угрюмей был Василий Иванович Белкин. Он много ел, пить много в присутствии начальства опасался, а хотелось до невозможности, и он старался не смотреть на граненую бутылку немецкого шнапса. Ел, потел, наливался дремучей ненавистью ко всему свету, слушал и не слушал, о чем говорят, и жизнь свою считал пропавшей.
Дело в том, что не далее как вчера вечером рухнуло светлое будущее Василия Белкина, определенное им и Мартой (Марточкой) в пределах Германского государства. Уж обо всем договорились: остается в Берлине Василий Иванович, превратясь в эмигранта, просит политического убежища. Сначала он уходит в глубокое подполье, пока Забродин и товарищи не отправятся в красную Россию (будь она неладна!), а потом скромная свадьба, поездка в деревню (забыл название – уж больно мудреное), где Марточкины родители проживают, – вроде свадебного путешествия. А дальше будет у них свое дело, какое – еще не решили, потому как у Марты, оказывается, небольшой капиталец сколочен трудами хоть и не совсем праведными, но в поте лица и тела добытый.
И вот вчера вечером… На крыльях летел к своей Марточке Василий Белкин, на крыльях, можно сказать, любви и согласия. Даже, представьте себе, прыгал через две ступени в жалкую комнатку под крышей с букетом поздних хризантем. Привычный легкий стук (три разочка и еще два). Дверь распахнулась – два бугая здоровых его приняли: первый же удар в челюсть свалил на пол, удары ногами посыпались без разбору. Сразу очумел Василий Иванович Белкин, потерял себя. И уже по лестнице жених неудачливый катится. На заплеванной площадке стоят перед ним те, двое – начищенные ботинки перед разбитым носом поскрипывают. И голос насмешливый:
– Проваливай, русская свинья! Еще раз явишься – убьем.
Не знает немецкого языка Вася Белкин, а все понял: «Убьют. Не видать мне Марточки».
А сверху голос истеричный, сквозь рыдания:
– Васья! Васья!..
И сейчас в ушах стоит.
Поднялся над столом Забродин:
– Что же, пора! Надо выспаться перед дальней дорогой. С утра в путь! Вроде бы все приготовлено как надо, документы у нас в порядке, до границы с Финляндией имеем сопровождение – несколько человек с оружием, товарищ Фарзус организовал. Да и сами мы не лыком шиты. Однако есть у меня последний тост. Прошу налить. – И, когда в рюмки был налит шнапс, предложил Глеб дрогнувшим голосом: – Давайте помянем нашего боевого товарища Саида Алмади… Вот уж была чистая душа… – И Глеб Забродин не смог говорить дальше и отвернулся.
Славный выдался денек: тепло, безветренно, небо в белой дымке, и через нее солнце просвечивает желтым пятном.
Во двор, где находился черный ход в магазин Арона Нейгольберга, не торопясь вошли двое: Никита Никитович Толмачев (бороду отпустил, кепка с длинным козырьком на лоб надвинута, в черной кожаной куртке с высокими плечами, какие берлинские таксисты носят), в руках у него два больших чемодана; рядом шагала Дарья с легким саквояжем – простоволосая, неряшливая, какая-то полусонная, безразличная ко всему, и красота ее цыганская поблекла, увяла…