Золотая паутина (др. изд.)
Шрифт:
— Но-но, ты, урка, потише! — стал закипать второй милиционер, но сержант одернул напарника по наряду, сказал миролюбиво, протягивая Генке справку:
— Ладно, Дюбелев, идите. Да ведите себя с милицией потише.
«Это уж мое дело, куда идти, как себя с вами, ментами погаными, вести, — раздраженно думал Генка. — Нашелся тут наставник».
Но он ничего этого, разумеется, милиционерам не сказал, только желваки на его скулах катались туда-сюда да глаза стали бешеными. Он вполголоса выругал широкозадую тетку, нечаянно толкнувшую его перекинутыми через плечо сумками, зло смотрел на смеющихся по какому-то поводу двух девушек — они ели мороженое на скамейке и так и покатывались
«Доберусь до сучки какой-нибудь, доберусь… — строил Генка будоражащие кровь планы, сидя в трамвае, мчавшем его на самый край города, к шинному заводу. — Часами в потолок будет глядеть».
Надоело нам на дело Свои перышки таскать. Папы, мамы, прячьте девок — Мы идем любовь искать, —вспомнил он блатную песню Розенбаума, и на душе малость полегчало.
Генка видел, что пассажиры обращают на него внимание, и это было ему неприятно.
— Ну, чего вылупилась? — грубо сказал он молодой женщине с ребенком на руках, и та поспешно пересела на другое место, а девочка от испуга заплакала.
«Пялится как эта…» — не нашел Генка сравнения, понимая, конечно, что женщина, в общем-то, не виновата и даже не сказала ему ни слова, но сдержать злости и раздражения он не смог.
Доконала его водитель трамвая, рыжая толстая деваха, которая на конечной остановке открыла только переднюю дверь и стала проверять билеты.
— А твой где? — строго спросила она Генку, и тот нервно осклабился, дернул щекой.
— У меня проездной.
— Покажи.
— Да неудобно при людях расстегиваться-то. — Генка уставился на пышную грудь трамвайщицы.
— Хам! — сказала девушка и, покраснев, отступила.
— Ты поосторожней, халява, поосторожней! — визгливо крикнул Генка и стал угрожающе надвигаться на девушку, но за спиной его закричали сразу несколько голосов:
— Только попробуй, тронь!
— А ну топай, парень, не дури!
— Мужчины, да что же вы смотрите?! Дайте ему, чтобы знал.
— Вот шпана распоясалась, а! В милицию его сдать нужно!
Второй раз за сегодняшний день Генке с милицией встречаться не хотелось, пришьют еще хулиганство — двести шестую статью. И Дюбель слинял — шустро выпрыгнул из трамвая, подхватил ноги в руки, и только его и видели, черная куртка его скоро пропала в густых зеленых посадках, разросшихся вдоль железнодорожного полотна. А за рельсами — рабочий поселок, серый трехэтажный дом, мамка, не очень-то ждущая своего сынка: матери Генка не писал ничего, не любил ее и ни во что не ставил. Про отца и думать забыл, как будто его и не было никогда в этой сволочной, безрадостной жизни…
На следующий день Дюбель устроил у себя дома кутеж. Собрал старых своих корешей, кого еще не посадили или кто уже, как и он сам, отсидел, накупил водки, пива, закуски попроще. Деньги он вытряс у матери; та, повар в одной из рабочих столовых, худая нервная женщина, выложила на стол последние свои сбережения — и радость все же была на ее изможденном, болезненном лице — сын вернулся, и печаль: судя по всему, Генка на воле не задержится. Но все же мать расстаралась, притащила из столовой свежих, теплых еще котлет, всяких там салатов, жареной
Генка сидел за столом по пояс голый — жарило в распахнутое окно квартиры майское полуденное солнце. Окно выходило во двор, тихий и заросший зеленью. Цвела черемуха и вишня, аромат в окно поднимался необыкновенный, терпкий, земной. Не было обрыдлых зарешеченных окон, нар, грубых окриков бригадиров, не мозолили глаза зеленые кителя контролеров-надзирателей. Все это пока казалось Генке нереальным, зыбким, готовым исчезнуть — так велик был контраст, ведь всего три дня назад все было по-другому. Но за минувшие эти дни он отоспался и заметно посвежел, вид у него был теперь вполне приличный, хотя разрисованные татуировкой грудь и руки и самому ему не давали забыть — кто он и откуда явился. На тощей его груди тюремный художник изобразил русалку с мощным рыбьим хвостом и бесстыдно торчащими острыми грудями, финку, с которой каплет кровь, голую девицу в пикантной позе. На правом плече красовался орел, хищно открывший клюв, а на левом было изображено тюремное окно и под ним — корявые, но жирные буквы: «Нет в жизни счастя».
Мелкота эта, которая гостила у Дюбеля, рассматривала наколки с большим вниманием. Щегол попросил Генку повернуться спиной, там тоже была изображена целая картина — русские сказочные богатыри на копях и с пиками. Были наколки и на ногах; если спустить штаны, то можно еще кое над чем посмеяться, но Генке надоела эта демонстрация, он велел всем наливать — а гостей у него было человек семь — и сам провозгласил тост за свободу.
— С возвращением, Дюбель!
— С прибытием на родную землю, Ген!
— Рады тебя видеть, дружище!
Генка тоже был рад, все эти годы спал и видел такой вот богатый стол, корешей и еще голую деваху! С девахой пока не получалось — кто замуж из его знакомых девиц выскочил, кто куда-то запропал из города. Ну ничего, это дело поправимое, не сегодня завтра баба у него будет.
Мать бесшумно, покорной тенью сновала от стола на кухню и обратно, все ставила да убирала, глаза ее были мокрыми от слез.
— Ешьте, ребята, ешьте, все свежее… Гена, что ж ты не угощаешь ребят?
— Да что они, маленькие, чего ты? — сыто и пьяно смотрел Дюбель на мать. — Ты иди, мать, иди. Или, может, сядешь с нами? За родного сына рюмашку бы пропустила, а? Или не рада?
— Да как не рада, сынок, что ты говоришь? — мать замахала на Генку руками, села о краю стола, подняла рюмку, выпила и торопливо ушла, вытирая слезы. Так было и несколько лет назад — пьянки-гулянки, ночные похождения, драки… Ну кто б его образумил, кто бы правильную дорожку в жизни указал. Ведь ничего не стал рассказывать ей, матери, не заверил: все, мол, мать, завязал я с прошлым — и больной стал, и постарел, дядей уже называют… Нет, негоден он ни к чему, не хочет честно жить и трудиться, да и делать ничего не умеет, никакой специальности не приобрел. О-ох…