Золотая пучина
Шрифт:
Уже под вечер Матрёна спросила вздыхая:
— Чего тебе дядя на прощанье кулак показал?
— У него и спроси, — огрызнулась, чтоб стыд заглушить и, взяв коромысло, отправилась по воду.
На речке её ожидала Арина.
— Што замешкалась? Сказано было приходи, как солнце начнет садиться.
Ксюша молчала. Стыд жег все сильнее, но вместе с ним росла и решимость. «Теперь я чиста перед дядей, перед богом чиста. Дядя кулак показал. Выходит, только убегом».
— Я, голубушка ясная, нонче на прииск бегала, не стерпело сердце-то, — сыпала скороговоркой Арина. —
— Не видать, — повторила Ксюша.
…Все утро сегодня ждала. Давно прошёл полдень. Солнце клонилось к горам, а Ванюшки все не было.
А тут Матрёна сказала насмешливо: «будто милого ждешь».
«Неужто вызнала про убег?»
— Так ты пряди, Ксюха, — зевая сказала Матрёна, а меня ломат нынче што-то. Я на печку полезу, — и встала ленивая, раздобревшая, лицо, как румяная шаньга. — Ломат, ох, ломат. И с чего бы такая напасть? Как поем, так ломат. — Сладко зевая, гусыней, вразвалку, пошла Матрёна к печи. Забралась, забормотала: — Господи, помоги ты Устину Силантичу, на тебя вся наша надежда. Сам знаешь, кривдой не жили и сейчас не живём. Не кривду Устин Силантич и в суд повёз… — Долго шептала вздыхая.
Собрав в квашонку муку, Ксюша достала с полатей пряслице, воткнула в него гребень с привязанной шерстью, и начала прясть. Руки заняты — легче. Но не сучилась сегодня нить: то рвалась, то култунами тянулась. Такие же неровные, култунами, и мысли.
«Может, утресь проехал, покуда на речку ходила? И ждёт меня у поскотины? — Вскочила с лавки, накинула платок на голову, собираясь бежать, и села. — Кресна его караулила у окна. Она бы не пропустила. Неужто раздумал? Неужто смеялся? Неужто, когда о любви говорил, чёрное думал… Богородица дева, прости меня, грешную, што такое про Ваню подумала».
— Эй, Ксюха, — донеслось с печки, — не забудь растопить печку да яичню на ужин зажарить. Да сала свиного не пожалей. Слышь, што я наказываю?
— Слышу, тётка Матрёна.
И опять за своё: «А вдруг разлюбил? Да как же это могло стрястись. Вчера в полдень, наказывал, чтоб ждала его поутру. Поутру, а скоро смеркаться начнет. На прииск бежать? А ежели разминемся по дороге? А вдруг случилось што? Может, в шахту зашел, а его придавило. Может, конь под гору разнес?..»— и, отбросив веретено, опрометью кинулась из избы. Босая, простоволосая бежала на прииск, где по дороге, где, спрямляя путь, таежными узкими тропами. Бежала так быстро, как только могла. Казалось, ещё десяток шагов и упадет задохнувшись. Но все же бежала. И десять, и сто, и тысячу шагов, и каждый шаг казался последним.
Под самым перевалом, выбежав из густых пихтачей, столкнулась с Ариной. Увидев Ксюшу, Арина растерянно оглянулась по сторонам, ища места, где можно было бы схорониться, но поняла, что прятаться поздно, и остановилась. Стояла, опустив — заплаканные глаза, стараясь не смотреть
Ксюша увидела заплаканные глаза и растерянность крестной. Вскрикнула громко:
— Беда стряслась? Ваня!
— Беда!
У Ксюши сразу и усталость прошла. Тело — натянутая тетива, хоть десять вёрст ещё в гору, только б схватить беду, побороть. Подбежала к Арине, затормошила её. S
— Жив? Што стряслось? Да говори, кресна, говори. Где он?
На вопросы ответить легче, чем рассказать, и Арина ответила, все так же смотря под ноги:
— Жив… В город уехал…
— Как в город? Да говори ты.
— Подожди. Ноги не держат. Присяду… — и отойдя к обочине, упала на траву.
— Ксюшенька, родная, сядь, солнышко, рядышком, теперича ничего не поделать. Такое стряслось, ума приложить не могу. Вчерась под вечер приехал на прииск Устин.
— Он в город уехал. В обед, — перебила Ксюша.
— Знаю, что в город, в обед, да, видать, завернул на прииск и прямо к Ванюшке. Кричал, сказывают, на Ваньшу-то: прямо хоть святых выноси. Срамил его всяко. Вызнал Устин про убег и сразу с убега начал. И пошел, и пошел… А потом бросил Ваньшу-то, как куль, в ходок и увез. Может, в город увез, может, ещё куда. Семше настрого наказал: смотри за Ксюхой в оба. Глаз не спускай. Кто-то выдал вас, Ксюшенька, я так мерекаю. Не иначе, как поп на рубли польстился. Больше-то некому.
Тут и Ксюшу оставили силы, но она продолжала стоять. Только пошатывалась.
«Кто же выдал? Поп?» — и увидела, словно со стороны, как бросилась она на колени перед Устином, как просила:
— Дядя, благослови нас с Ванюшкой.
Увидела как отшатнулся Устин. Увидела его сжатый кулак, услышала злой хрипящий шепот:
— Сдурели вы оба…
Оба! Догадался Устин. Может, не совсем догадался, а закралось у него подозрение. Вернулся на прииск.
— Я сама, кресна, выдала. Сама. До последнего часу верила дяде. Сама…
…Вечером приехал домой Симеон. Ночевать не остался, а сразу же приказал Ксюше:
— Собирайся, на прииск со мной поедешь. Станешь робить на промывалке. Да смотри у меня, с прииска никуда, а не то, — погрозил кулаком, совсем как Устин. Куда обычная мешковатость девалась. Голос окреп. Шаг шире стал. Даже Матрёна сробела перед старшим сыном, хотела заспорить: «А кто картопки станет копать? Я, што ли?», но посмотрела на суровое лицо Симеона и сникла. Только вздохнула. «Придется никак самой гоношиться. А корову доить? А постирушки разные? Хлебы печь? Все как есть придется самой. Рази за батраками усмотришь?»
…Первые дни дорога шла по унылой осенней степи. За горизонтом узкой каемкой виднелись горы. С каждым оборотом колеса они становились все меньше, все ниже, будто грозовая туча, неровная, изодранная ветрами, медленно уплывала за горизонт.
Тянулись поля с поспевающими хлебами и редкими березками — зелёными островками среди желтого моря.
Встречались речушки, ленивые, сонные, все в камышах. Извертелись они, искрутились, будто не хотели бежать по этой плоской, сонной пожелтевшей равнине.