Золотаюшка
Шрифт:
— Что загрустил при такой красоте? Озяб? На, будь здоров! — Иван выпил, согрелся и, запоздало отвечая на давнишний разговор с тестем за праздничным столом, поведал Филиппу Васильевичу, что хоть и уберут они скоро с лица земли гору Железную, однако горевать еще рано. Сейчас в их степном районе ищут новую гору, но уже не на поверхности, а в недрах земли, на глубине в триста метров. Самолетами ищут, при помощи магнитных съемок.
Филипп Васильевич сожалеюще кивал, поддакивал, сочувствуя, и у Ивана теплело на душе. Конечно, гигантским доменным печам уже не хватает своей руды и сырье
От выпитой водки вечерний мороз уже не жег щеки, а уютно холодил кожу. Над широким, до горизонта ледяным прудом, над домнами и мартеновскими трубами работающего завода весело клубились желто-черные дымы, закрывали небо наполовину, и слева, около завода, маячило ярким пламенным кругом солнце.
Пылаев подошел к самому краю скалы, молодецки встал на каменный выступ и взглянул вниз: ох, как высоко!
По озеру двигались черные фигурки пешеходов, двигались по дорожкам, которые, как прошвы на голубой огромной снежной простыне, пересекали одна другую — каждая к своему рабочему поселку.
Если поразмыслить, то на черта им этот Обрыв-Камень? Для красоты? Иван топнул ногой по базальтовой литой громаде и рассмеялся:
— У нас гора вся из железа, а у вас их вон сколько вокруг и еще эта в придачу, хоть и крутая, да вот вся беда — полая!
Филипп Васильевич удивленно взглянул на зятя, помрачнел, проворчал что-то в ответ. Засунув покрасневшие на ветру кулаки в бортовые карманы полушубка, он метнул на Пылаева острый взгляд и, сдерживаясь, весь напрягся, нахохлился и стал похож на старого ястреба, которому угрожает опасность, но который еще может постоять за себя. Его металлический, резкий возглас рассек воздух над озерным простором, и Пылаеву от неожиданности показалось, что солнце вздрогнуло и дымы застыли над заводом.
— Ты нашу красоту не охаивай! У вас — у нас! Ишь, прыткий какой!
Вдруг он как-то сразу обмяк, погрустнел, глаза его подернулись дымкой, повлажнели, и он промолвил мягко и задумчиво:
— Я, Ванечка, с этого самого Обрыв-Камня в тыща девятьсот восемнадцатом году в воду пташечкой сиганул. Летел голышом все твои девять этажей. Да и вплавь по реченьке Белой!
У Пылаева дыхание захватило:
— Как так?!
Филипп Васильевич задвигал щеками, словно сгоняя румянец.
— Сиганул — и все тут. В побег ударился. Гнались за мной белоказаки — дутовские головорезы, стреляли в переполохе. Шутка ли, какой-то сопливый мальчишка у них со всех пулеметов замки поснимал! — И заключил с неудовольствием: — А ты… полый!
Пылаев только теперь понял, откуда у Филиппа Васильевича на пиджаке старый орден Красного Знамени с трещинами на потускневшей эмали. Когда-то спросил, откуда у бухгалтера такой боевой орден, на что тесть уклончиво ответил: «Было — и все тут». А теперь, представив его мальчишкой, прыгающим с вершины скалы в озеро и ныряющим в холодные волны Белой, Пылаев со стыдом полуобнял старика и извинился сердечно:
— Не сердись, батя. Я не знал.
Тесть оттаял:
— Да чего уж там. Всякое бывает.
Вечерние
Филипп Васильевич незлобиво хохотнул:
— Застыл небось? Ну, шагаем той же орбитой по домам! Подобьем дебет-кредит. Молодух наших, как пить дать, тоска долит.
И рассмеялся в полную силу, рассмеялся деловито и великодушно.
Пылаев медлил. Он стоял на вершине, в величественном окружении таежных гор, городских площадей и улиц, рабочих поселков, перед лицом реченского комбината, и видел себя как бы со стороны, и удивлялся тому, что очень ясно чувствовал себя не каким-нибудь Иваном Пылаевым, приехавшим в гости к родственникам, а негласным представителем своего завода и города, своего степного уральского края. Мысль об этом пришла к нему издалека, исподволь, вернее, она приходила и раньше, но только сейчас эта мысль наполнила его душу неподдельной радостью и гордостью.
Пылаев медлил еще потому, что ждал от Филиппа Васильевича вопросов и разговора наедине обо всем: о работе, о Наталье, как они там живут, не обижает ли он ее, но старик уже медленно и задумчиво зашагал по тропе к соснам, хрупая палкой по снегу. Он шагал прямиком, по улице, ведущей к главной площади, словно всем своим видом показывая, что вести домашние разговоры на Обрыв-Камне совсем неуместно, не положено и неудобно.
Когда они уходили, Ивану вспомнилось, как он обрезал Наталью, когда она просила повести ее на место, где он работает. Она просила и говорила: «А я не забоюсь». Теперь, конечно, он поведет ее туда, и встанут они на самой вершине Железной горы и увидят все на многие версты вокруг: и завод, и город, и степи, и эти Уральские горы, которые с Обрыв-Камня так близко, что протяни руку — дотронуться можно!
Пришел день отъезда…
Пылаев и Наталья уже не смотрели в окна, плечом к плечу, как раньше, а сидели в купе напротив друг друга и молча глядели друг другу в глаза.
Все осталось позади, и сердце не дрогнуло, и не было грустно, когда, щуря глаза от сверкающей морозной пыльцы, глотая солнечный, ядреный воздух и прощально оглядывая сонные Уральские горы, он взглянул на Панну в последний раз. Она шествовала, его бывшая горячая любовь, по вокзальным глубоким снегам под руку с очкастым Сереженькой.
Вся родня пришла их провожать, и строгое молчание тещи, покряхтывания Филиппа Васильевича, посвистывания Сереженьки нарушались лишь грудным и сочным, каким-то испуганно-покровительственным голосом Панны, колокольно звучащим в огромном синем, морозном небе: «Солнышко мое! Ушки не отморозил?!»
«Солнышко» прекращал свист, очки под шляпой сверкали и гасли.
Прощались с поцелуями, троекратно.
Он, как сейчас, помнит ее молодое, круглое лицо с тугими румяными щеками, обрамленное цветастым красно-зеленым платком, лицо со счастливыми, дерзкими глазами. Оно выражало и торжественность, и покой, и довольство, и ту женскую затаенную гордость, какая присуща женщинам, когда они бережно носят в себе человека.