Золото Неаполя: Рассказы
Шрифт:
Все вновь оживляется между шестью и девятью. Под портиком «Ла Скалы» и на проспекте Виктора Эммануила наступает время дам и барышень, которых очень редко можно увидеть здесь в будние дни. Перед ними, позади них, рядом с ними идут с воинственным и недоверчивым видом коренастые мужчины. Это замужние красавицы, домохозяйки с дальних окраин, приехавшие Милан посмотреть и себя показать. Они ведут за руку детей и время от времени, делая вид, что поправляют на них пальтишко или берет, оборачиваются и ловят ваш взгляд: в течение одной нескончаемой минуты они успевают приникнуть к вам, обшарить, избить, обнять, и все для того, чтобы вытянуть из вас все возможные сведения. Их быстро тускнеющая красота, которая попусту выставляет себя в рамах сотен окон, выходящих на серые бульвары окраин, взывает к вам с улыбкой отчаяния: откликнитесь ей!
Фойе театров, кино, дансингов кишат людьми. В Пассаже появляются парочки в вечерних платьях — эти идут в «Ла Скалу», и женщины кажутся множеством Золушек, которые лишились своей кареты по непростительной рассеянности феи.
Стоя у стены, играет на скрипке нищий, рядом сидит старуха и спокойно вяжет, держа на коленях ученого кота с короткой шерстью и глазами филина; кот почтительно относится к клубку и обладает необъяснимой способностью притягивать к себе милостыню. Музыка (если это музыка) дрожит и бьется под неловкими прикосновениями смычка; женщина накидывает петли не глядя — как тот, кто создавал для нас воскресенья, времена года, эпохи; кот — думает.
Песенка в честь тумана
В Милане туман; теперь рабочие, которые выходят из дома раньше всех, на одном только мизинце несут его не меньше центнера. Этот грубый, на заре встающий народ не зря идет, держась группой, — кулаки в карманах, растопыренные локти соприкасаются; именно они, эти торопливо идущие рабочие и мелкие служащие и есть опоры, кариатиды, атланты тумана, и беда, если они не выдержат; тогда их тяжелый груз соскользнет, покатится, разобьется, и ноготь голубого неба неожиданно царапнет крыши домов, а тончайший солнечный луч коснется электрических проводов, словно рассеянно беря аккорд на гитаре. А еще можно сказать, что миланцы, которые выходят по делам рано утром, это трубочисты тумана, они прокладывают и расширяют проходы, они пробивают тропинки для менее отважных, которые пойдут вслед за ними; взгляните на тот слабый огонек среди деревьев, к которому они направляются: как они угадали, что это трамвай на Бовизу, стоящий на конечной остановке с токоприемником, превратившимся в I без точки, и колесами из ваты? А завод, который, выплыв из тумана, вдруг причаливает прямо перед ними — кто его вел? Среди рабочих всегда есть опаздывающий, который мчится бегом, и кажется, что он бросает заводу швартовый, как это делают катера в Венеции. Гудки ревут, но так, словно засунули головы под подушку, а может, это туман залепляет нам воском уши? Все мы потомки Улисса, которых ломбардская осень тщетно уговаривает: «Да, да, это — твой неизменный токарный станок, но плюнь на него; а то — всего лишь выстроившиеся в ряд канцелярские столы, но беги от них, для них важны только они сами, они не принесут тебе счастья, от них только го-ре, ми-фа-соль-ля-си-до-ре».
Я был уже взрослым, когда открыл миланскую Америку, и тумана до той поры не видел. В Неаполе, чтобы найти горсточку тумана, нужно разбежаться и допрыгнуть аж до Везувия, но и там он бледный, линялый; такой туман — не жилец, он умирает у вас на ладони, как бабочка. Итак, значит, я приехал, увидел и сказал: «Иисусе, в чем дело, почему у здешних ангелов такое тяжелое дыхание?» Пройдя сто метров, я останавливался, словно пробил Симплонский туннель. Жив ли я еще или умер? Оно еще при мне, мое привычное тело, произведенное на свет нормальной южной мамой? Я его несу или оно меня несет? Иисусе, Милан курит меня, словно табак в трубке, — разве человек может такое вынести? «Джузеппе Маротта прибыл к нам инкогнито, более того — совершенно невидимый даже на расстоянии двух шагов; может, лучше будем считать, что наш автомобиль принял его за тень тени от ничего и он отбыл в предуготованные ему края, оставив после себя странный запах надежд и молитв». Иисусе, я задыхаюсь, ох, проклятый туман… И подумать только, как я полюбил тебя вскоре после этого, дорогой мой туман!
В тумане Милан на долгие часы, а то и на целые дни становится городом без прошлого и будущего, гигантским вертолетом, зависшим между пространством и временем. «До-ре-ми-фа: куда идешь, идущий? Соль-до-ре-ми: чего ждет тот, кто ждет? Никто не знает! Никто не знает!»
Скорый из Турина прибывает с опозданием на четыреста девяносто минут; с шестого пути отправляется позавчерашний экспресс на Вогеру, Тортону, Геную, Савону, Вентимилью. Сложи газету, ты, только что купивший ее в киоске! Ты думаешь, раз сейчас три часа пополудни, то сумеешь в ней что-нибудь разобрать, хотя бы заголовки? Чтобы прочесть хотя бы строчку, тебе придется пойти в бар или гостиницу. «Тот, кто чем-то занят, чем он занят? Кто чего-то хочет — что он хочет? Что говорит нам тот, кто говорит? А кто мечтает, он о чем мечтает?» Милан похож на котелок последнего своего старого извозчика: черный снаружи, серый внутри, с пятнами пота по краям, в тумане он выглядит вполне достойно и совершенно естественно. А вы, молодожены из Брешии, вы собирались сегодня вечером увидеть собор, церковь Святого Амброзия, замок Сфорца и каких-то своих земляков, живущих в районе Ламбрате? Не отчаивайтесь,
Поначалу я так страдал от тумана только оттого, что боялся им дышать. Но это ошибка — пользоваться в качестве фильтра шерстяным шарфом, особенно когда живешь в пансионе и щетка встречается с твоей одеждой редко и кратковременно. Моя хозяйка была родом с Сицилии; пока я надевал пальто, она выглядывала в окошко и предупреждала: «Этот вечер не для вас, синьор Пеппино». Но в моей мрачной комнате все равно не было ни пальм, ни олив. «Вместо того чтобы бранить меня и туман, уважаемая синьора, лучше взяли бы и заменили на моем столе эту лампочку в полсвечи зеркальцем или каким-нибудь сувениром из детства… Света мне, света, а не разговоров». Так вот, вместо того чтобы вдыхать туман, я его глотал, и крошки миланской осени застревали у меня в горле. Меня спасли женщины. Как-то я поцеловал ниспосланную мне случаем девушку посреди проспекта Венеции, среди эфемерных балдахинов, украшающих эфемерный паланкин без носильщиков, и сразу же после этого сделал несколько глубоких победных вдохов. Я понял, что туман безвреден, даже вкусен — этакий чудесный напиток!
Разумеется, туман бывает разный. Дымка, которая наплывает со стороны Форо Бонапарте, — это женщина: пышная, округлая, легкая, она делает реверанс за реверансом, шелестя множеством юбок, но люди ей не вполне доверяют: ведь эта важная дама живет не на улице Винченцо Монти, а приходит с рисовых полей Новары, даже в тончайших черных кружевных перчатках ее руки все равно несут нам бронхит. Туман, который приходит из Монцы, — мужчина: он всегда возникает в определенное время, он совершенно беспросветен и держится очень долго; он знает, чего он хочет. Он движется шагом, влекомый нормандскими конями, — так едет фургон с пожитками переселенцев. Это туман с поросших лесом холмов: больше даже чем водой, он пахнет стволами деревьев и очень нравится кошкам: видимо, он напоминает им о древних лесах, которые они когда-то покинули из соображений мелочного расчета. Огромный туман Монцы всегда уходит последним; когда все другие районы Милана уже выслали успокоительные телеграммы, мы все еще не имеем сведений ни о проспекте Буэнос-Айреса, ни о Студенческом квартале. «До-ми-до — нет улицы Плиния, до-ми-ре — и Сетталы нет». Что будет делать полицейское управление? Обыскивать туман? Вот уже семь часов, как свадебный и похоронный кортежи ищут дорогу в свинцовом облаке: перед повозкой, утопающей в венках, и огромным автомобилем с букетиком флердоранжа за ветровым стеклом идет человек: он пытается вывести на дорогу и тех, и других, избежав при этом самого худшего. «Внимание, внимание, умер вот этот, а тот, наоборот, женится. Не перепутайте!»
Я открыл, что в тумане есть своя прелесть, и даже злоупотреблял этим открытием, особенно с Ольгой. Бывало, мы хватали такси, застывшее посреди площади Ла Скалы, и я говорил шоферу: «Нам сюда, поехали?» И прежде чем он успевал прийти в ярость, мы уже выходили через другую дверцу и растворялись в тумане. А то вдруг на улице Орефичи, или на улице Святой Маргариты, или на площади Кордузио мы выкрикивали: «Да здравствует пятое апреля 1902 года! Да здравствует седьмое августа 1911 года!» Мы представляли себе растерянность невидимых или едва видимых прохожих: даже если бы они окружили нас со всех сторон, что бы они увидели? Парочку самого серьезного вида — нас с Ольгой, — которая выходила из тумана и снова в него ныряла. Милану пришлось примириться со свершившимся фактом — громогласными здравицами в честь наших дней рождения, даты которых мы уже устали скрывать от людей и которые звучали особенно приятно посреди холода и темноты. Сумасшедший, глупый, молодой туман той поры, закрой мне глаза сегодня ночью, приснись мне, вспомни обо мне! А однажды меня осенило, что в тумане можно рыдать и размахивать руками, одним словом страдать как угодно — так плачут дети под одеялом; попробуйте и вы, попробуйте, воспользуйтесь грустным и возбуждающим ноябрьским туманом!
Но налетает заплутавший ветер, или дождь, или снег, и Милан, наконец, снова становится видимым: шоферы грузовиков, ломовые извозчики, путешественники показывают на него издали, как на Мекку. Дома, как вы себя чувствуете? Дымовые трубы, пакгаузы, газохранилища, церкви, радиомачты, киоски, лавки — а вы-то как? Все в порядке, каждая мелочь на месте. «Кто делал дело, тот и нынче делает, а рассуждает тот, кто рассуждал». Родилось триста восемьдесят человек, умерло двести шестнадцать, все остальные — в учреждениях и на фабриках. Изготовились регулировщики и светофоры: «Давай!» — «До-ре-ми-фа-соль-ля — показалась земля».