Золотой Плес
Шрифт:
Ветер приносил, возвращал тепло и ласковость лета, которое еще больше усилило и углубило ее чувства к Исааку Ильичу. Сейчас, вспоминая летние дни, такие недавние, как будто светившиеся в лиловых просветах берез, она с особенной глубиной осознала их очарование. Какое это, в самом деле, счастье - чувствовать и слышать, проснувшись утром, рядом, со стеной, присутствие родственно близкого человека, бродить с ним по этим пригородным лесам, смотреть, как он работает под своим белым зонтом, всячески дорожить его спокойствием, его физическим и Душевным здоровьем! Нет, она, конечно, любила художника глубокой и теплой
Софья Петровна понимала, что, любя художника, она должна была бы порвать с мужем. Но, даже будучи уверенной в чувстве Исаака Ильича, в длительности связи с ним, она, вероятно, не решилась бы на это. Не из-за предрассудков, разумеется, - для нее не существовало никаких предрассудков, - а из чувства какой-то странной привязанности к мужу, из какой-то необходимости в нем. Удивительный все-таки человек этот муж! У него большое и доброе сердце, застенчивая улыбка, вызывающая ласковость и жалость, бесконечная заботливость, мешковатая, сутулая фигура, на которой так неловко - и очень мило - обвисал военно-докторский мундир. Все в нем успокаивало и примиряло Софью Петровну - и тяжеловесно-осторожные шаги, и добродушная молчаливость, и беззлобная шутка, которой он отделывался в горькие минуты.
А что было делать ей, в молодости поклоннице жорж-сандовских романов, со своим сердцем, если оно неутомимо звало и увлекало ее, если каждая страница «Анны Карениной» или «Дворянского гнезда» воспринималась как живая жизнь, если запах сирени входил в грудь неупиваемым счастьем молодости, если вот на этот осенний город она не могла смотреть без боли и радости, потому что аромат осени, казалось ей, был наполнен дыханием любимого человека?
И как она могла уйти от Исаака Ильича, когда уже одно его присутствие наполняло ее дни такой глубокой полнотой, отуманивало их красотой возвращенной (или внутренне непреходящей) юности?
«Неисправимая грешница», - подумала, чуть улыбаясь, Софья Петровна.
Она вошла в беседку, где на другой день по приезде в город сидела с художником.
За Волгой, среди пламеневших вязов, виднелся домик Ивана Федоровича, который оттого, что там находился сейчас художник, казался каким-то близким.
Весело и горестно сердцу моему, Молча твои рученьки грею я и жму, В очи тебе глядючи, тихо слезы лью, Не умею высказать, как тебя люблю...–
вполголоса запела Софья Петровна и вдруг остро ощутила в своих чувствах к Исааку Ильичу оттенок почти материнской нежности.
Вглядываясь в себя, она подумала, как недавно, стоя перед зеркалом, о своем возрасте - ей было около сорока, - взглянула на осенние сады внизу, на листья, все летевшие сверху, - ущерб, увядание, горечь!
– и стала спускаться с горы.
«Э, да что там философствовать!» - внутренне отмахнулась она, с удовольствием ступая по опавшим листьям, с жадностью втягивая в себя холодок уже вечереющей долины.
Впереди весело кружила Веста, сзади, обгоняя Софью Петровну, бежало на запад солнце, по сторонам ложились первые
Софья Петровна с задорно-мальчишеской улыбкой огляделась вокруг и легко, как мечут копье, метнула вверх трость. Одно из яблок, висевшее на самой вершине, круто застучало по сучьям, глухо упало в листья. Надбитое тростью, оно сплошь покрылось клейким, свежим, сладким соком. Оно искрилось, хрустело и ломалось, как сахар, и, холодя язык, проникало все существо несравненной бодростью, осенним винным весельем.
Только бы ступать по земле, дышать всеми ее запахами, ощущать и хранить на губах холодящую прелесть, ждать, провожая отлетных журавлей, их весеннего возврата!
Журавлей не было видно, только слышалось где-то их курлыканье, такое прощально-грустное на заре. Заря, красная и чистая, обещала наутро заморозок.
По-осеннему уютно было в доме. На кухне, пахнущей свежими щами, с протяжным гулом вскипал самовар, хозяйка. Евлампия Марковна, благообразная, вся какая-то хрустяще-ситцевая, собирала на стол. Ефим Корнилыч только что вернулся с охоты из подгородной рощи, принес двух рябчиков, сетку грибов - волнушек и рыжиков, связку брусники и костяники, запах осеннего вялого леса.
– Что только за краса в лесу!
– говорил он счастливо.
– Ходишь как по ковровой настилке, дышишь легко, о годах и не думаешь. А прозрачность-то, открытость-то какая! Взберешься на гору - и кажется, видишь маковки костромских церквей. Люблю осеннее времечко -подмолаживает. Скоро вот по белочке ходить буду, набью своей королевне на новый дипломат - пусть в мехах пощеголяет при старости лет.
Он бережно вынул рябчиков, повесил их на стену передал сетку жене: «В засол пойдут рыжички» - и спросил Софью Петровну:
– А Исаак Ильич разгуливаться изволят?
– Бражничает с Иваном Федоровичем, - улыбнулась она.
– И это изредка пользительно. А Иван Федорович кавалер достойный, хорошего человека принять всегда умеет.
Софья Петровна прошла в свою комнату, потом в комнату Исаака Ильича, казавшуюся сейчас покинутой и одинокой. На столе, среди начатых этюдов, стояла ваза с яблоками, на тумбочке около кровати лежали томики любимых стихов. Ружье, висевшее над кроватью, рядом с шагреневым патронташем и бахромчатой сеткой, перевитой вздрагивающими пушинками, было тщательно расчищено. Трогала и волновала рабочая куртка, насквозь пропахнувшая красками.
Картины, развешанные по стенам, казались в желтом ламповом свете какими-то отдаленными и смутными. Софья Петровна, вглядываясь в них, понимая и сознавая, что талант художника наконец-то раскрыл потаенный блеск, вернулась к недавним мыслям о неудачах и горестях своей жизни.
Жизнь, до сих пор такая прекрасная в чувственной осязательности всего земного, во многом, конечно, не удалась. Почти ничего не вышло из музыки и живописи, ничего не получилось и из семейного очага. И кто знает: может быть, скоро она опять останется одна, не будет слышать и чувствовать около себя художника, будет в свои вечерние часы вспоминать их близость, в особенности нынешнее лето, как свое единственное и неповторимое счастье?