Золотой Плес
Шрифт:
Он снял ружье, ягдташ, повесил их рядом с другими ружьями, в красивом беспорядке обвисавшими в березах, и с удовольствием стал, вместе с Гавриилом Николаевичем, обламывать хворост, приятно потрескивавший в руках. Иван Федорович, достав из сумки легкий, почти игрушечный топорик, обрубал нижние ветви елок, пышной кучей набрасывал их на землю. Потом, сняв поддевку, разостлал ее поверх ельника и обратился к Софье Петровне:
– Располагайтесь на этом незатейливом ложе!
Софья Петровна, с улыбкой кивнув ему, прилегла, устало и радостно вздохнула. Она чувствовала такое глубокое
Иван Федорович срубил крепкую, сочную березку, кинжалом сточил ее ветви, туго заострил два рогатых сука, глубоко ввинтил их в податливую землю. Иван Николаевич сходил за водой на ближайший ручей. Два чайника повисли, покачиваясь на обточенной березе, над грудой сушняка.
Альбицкий, наломав можжевели, подложил ее снизу, поджег - и весело, постреливая, побежал играющий пламень, сухо запахло дымком, бесцветно и тихо поднимавшимся вверх.
Достали из сумок и сеток припасы - бутерброды, хрустящие баранки, румяно запеченные «пряженцы». У Ивана Федоровича нашелся большой кусок жареного зайца, прошпигованного салом. Он тонко насек его своим кинжалом, взялся за флягу с ромом и, сказав: «С полем, господа!» - нацедил серебряный стаканчик и подал его Софье Петровне.
– Вам, как живому воплощению древней богини охоты, - первая чарка!
Софья Петровна ответила в таком же старомодно-изысканном стиле:
– За подвиги и славу неутомимых немвродов!
– Быстро выпила и рассмеялась: - Однако стрелы этой богиня потеряли остроту: видели, как я утром промазала по зайцу...
Иван Федорович сказал с находчивой любезностью:
– Но они без промаха пронзают сердца.
Софья Петровна, внутренне очень довольная, скромно опустила глаза.
– Ну что вы, Иван Федорович... Куда мне, старухе! Мне в монастырь пора, под черный платок, грехи замаливать.
Альбицкий, весело взглянув на Фомичева, улыбнулся:
– Никогда не думал, что вы такой учтивый кавалер. Иван Федорович, снова нацедив стаканчик, с поклоном подал его художнику. Потом стаканчик пошел вкруговую.
Вьюгины пили неумело, смущаясь и морщась, Фомичев и Альбицкий - привычно, медленно, с наслаждением.
Все глубоко и остро ощущали тепло, уют, отдых, непередаваемо волнующее освобождение от всего того будничного, привычного, что оставалось за этими осенними лесами, за радостью этого вольного охотничьего дня.
Лесная поляна светилась двойным светом - костра и солнца, живописно обвисали на сучьях, рядом с ружьями, усатые зайцы, и чутко, счастливо спали, положив головы на лапы, усталые гончие.
Костер гудел ровно, успокаивающе и, округляясь, принимал какие-то лироподобные очертания. Ветки можжевели, мгновенно воспламеняясь и истончаясь, рассыпались и трещали, как детская погремушка.
По кружкам бежал, разливался бруснично-темный чай.
Софья Петровна с удовольствием закусывала всем, что ей предлагалось, с удовольствием пила огненный чай, во вкусе которого чувствовался запах палой листвы, аромат осени. Сколько рассказов и воспоминаний будет в Москве!
Она сказала, обводя глазами охотников:
– Как хорошо!
– Превосходно, - откликнулся Иван
Фомичев посмотрел на него с хитрой улыбкой:
– Ты, Иван Николаевич, кажется, попом ходишь сегодня - ни разу еще не ударил, даже стволов у ружья не прогрел?
– А я и не огорчаюсь, - отозвался Иван Николаевич.
– Я принадлежу к числу охотников-созерцателей, и удача охоты не измеряется для меня количеством дичи. Хорошо бродить по осенним листочкам, слушать гон, выстрелы, отдыхать вот так у костра…
Художник, как всегда, с любопытством слушал его: что-то суховато-подтянутое, недоверчиво-затаенное и вместе с тем искреннее и несчастное чувствовалось в этом вежливом, болезненном и, бесспорно, душевно тонком человеке.
– Вы, пожалуй, правы, Иван Николаевич, - сказала Софья Петровна, - встречи с природой - самое лучшее, что есть в охоте.
Она опять засмотрелась на костер, понемногу стихающий, опадающий горками медно-белых углей, и продолжала мечтательно:
– Есть еще в этих охотничьих скитаниях постоянное видение и ощущение детства, ребяческого восторга, таинственности... С каким упоением читала я когда-то, подростком, охотничьи книги, представляя себя вот в этих осенних лесах, у костра или в караулке, в гостях у бородатого охотника и дровосека, где топилась печь и на столе лежали ломти жареной оленины - почему-то именно оленины.
– Какое великое все-таки дело - книга!
– с любовью сказал Альбицкий.
Иван Николаевич серьезно и строго заговорил:
– Книга, по-моему, лучший учитель, советчик и друг. И что самое удивительное - хорошая книга и самого делает лучше. Сколько раз я испытывал это» на себе, сколько раз соразмерял свои поступки с поступками любимых героев - Андрея Болконского или Лаврецкого.
Он горячо стал говорить о просвещении и промышленности, о научных новостях, вычитанных из газет и журналов, и постоянно возвращался к искусству, все более и более оживляясь и преображаясь.
– А стихи!
– говорил он, раздельно и негромко напоминая: - «Унылая пора, очей очарованье...» А хорошие картины! Ведь вот ваши картины, Исаак Ильич, до того взволновали меня, так глубоко вошли в душу, что я и сегодня целый день брожу в лесу под их впечатлением и, кажется, смотрю на все через них...
– Он у нас Златоуст, хотя к церкви божией и не привержен, - сказал, слушая Ивана Николаевича, Фомичев.
Иван Николаевич улыбнулся:
– Нет, почему же, очень люблю слушать «Свете тихий», «Волною морскою...», «Чертог Твой...» или «Пасхальную песнь». А «хлестаться», кланяться, юродствовать - не люблю, это правда.
Он осмотрелся кругом.
– Пожалуй, пора двигаться. Исааку Ильичу обязательно надо взять зайца.
– Очень хотелось бы, - сказал Исаак Ильич, - меня, представьте, чрезвычайно огорчает неудача на охоте, хотя я тоже не слишком жаден к дичи.
Костер гас, покрывался слабой синевой, похожей на голубиный пух, на лепестки незабудок. Радостно повизгивали и встряхивались отдохнувшие собаки. Гавриил Николаевич отомкнул смычок, крикнул: «Доберись!» - и они с прежним проворством пропали в лесу.