Золотой узор
Шрифт:
Я слышала, как встал отец в столовой, и прошел в прихожую. Обычно там садился на сундук под вешалкой, — кузнецы, прасолы, мужики примащивались на стуле у окна. Но нынче что-то неприятное… Вторгался хриплый и глухой, знакомый чей-то голос. Я остановилась. Андрюша задержал свой кий. Не соображая, с сердцем тяжко-томным, я прошла через столовую.
Отец, довольно бледный, сидел на сундуке, опершись о палку. Перед ним, красный, со взмокшими патлами Хряк мял в руках черную свою папаху с сивым
— Я говорю, что я лужки отдам, если земельный комитет так постановит. А если ты у меня требуешь, то это ничего не значит. Завтра ты потребуешь, чтоб я тебе лошадей запрягал, или задом наперед ходил. Я — отец слегка пристукнул палкой — исполняю то, что по закону…
— По закону? По каму-таму закону? — Хряк вдруг хлопнул изо всей силы папахой по столу. — Нет теперь закону… Во теперь закон где, на полу валяется, плюю я на него… закону! Отдавай лужки, тебе говорят… закону!
— Если комитет постановит…
— Што там комитет, нет комитетов, сами комитет… Ты что сидишь… закону… отдавай лужки…
Я подошла к нему совсем вплотную.
— А ты как смеешь здесь орать?
Мое явление было неожиданно. Я ощущала себя очень крепко, напряженно, в той волне, что находила иногда, несла помимо воли и сломить ее уж невозможно. Хряк несколько запнулся.
— Орешь, орешь… Што-ж, что орешь…
— А то, сказала я: что если я к тебе в избу приду и буду безобразничать, ты выгонишь меня?
Хряк перевел мутные, краснеющие глазки.
— Выгонишь… тебя выгонишь.
Я вдруг взбесилась.
— Вон, живо, вон, нахал…
Хряк с удивлением попятился. А я схватила его за плечо и вытолкнула. Не мог он мне не подчиниться!
Притворила дверь, он снова ее распахнул.
— А лужки, — крикнул, — значит, за нами! И никаких! Как мы постановили… Никаких!
Отец поднялся, горбясь, и пошаркивая валенками вышел в кабинет. Неверною рукой налил воды, хлебнул, устало опустился на постель.
— Экая стерва!
Перевел дух.
— Ну и стерва!
В зеркале я увидела, что бледна я как бумага. Андрюша кинулся, прижался и поцеловал. На глазах слезы. Но смутился, убежал. Я подошла к окну.
Все действия мои были бессмысленны, но я иначе не могла.
Отцу, наверно, это не великая услуга. Революция… Нас завтра могут вышвырнуть, арестовать. Ну, все равно. Как делаю, так делаю.
Люба за ужином с ужасом на меня смотрела. Когда я вышла, поднялась за мной.
— Наташа, это же безумие… Хрептовичи, Булавины…
Маленький человек шмыгнул мне под руку, обнял, опять ко мне прижался.
На другой день — хмурый, теплый и туманный — встретила я в саду Федор Матвеича. На нем пальто, картуз. Высокие сапоги в калошах.
— Конечное дело, Наталия Николаевна,
Я успокоила своего дипломата. Лужки, конечно, будут их, а староста пусть лучше с мужем объясняется, и в трезвом виде.
— Потому что наш народ сами знаете какой… одним словом, что народ-то темный… а без лужков, знашь-понимашь, и нам не обойтиться.
Это я твердо понимала, и без знашь-понимашь. У меня смутное, нелегкое осталось ощущенье: да, Хряк вор и шельма, хорошо бы его с лестницы спустить, но что же… сидеть на лужках своих, дрожать, оборонять от мужиков? Вот этого-то именно не доставало, в Любу обратиться! Главное, противно, замутнялось нежное и светлое, что наполняло сердце от заутрени пасхальной, от весны, полей, апреля…
И я была почти довольна, когда кончился срок отпуска Маркелова, и мы уехали в Москву. Я оставляла отца сумрачным, Любу встревоженной. Ну, и хорошо, что уезжаем: пусть это эгоизм, мне безразлично.
В Москве тоже висело надо мной — устраивать Маркела.
Он ходил в свой полк и ничего не делал. Завтракал в Собрании с тучею прапорщиков, иногда дежурил по казарме, раз даже скомандовал: «на-кр-ра-ул!» — и удивился: сделали на караул. Но не сегодня завтра полк выступит. Какая там война? Солдаты разбегались, революция росла. И мне не нравилось, чтобы Маркел ушел на фронт. Я навестила генерала своего пессимистического. Не слыхать об артиллерии!
Маркела, между тем, выбрали в офицерский совет, по временам он с шашкою своей тяжелою брел в генерал-губернаторский дворец. Опираясь на эфес, подремывал под прения офицеров — в золоченом зале, мягких креслах и при нежной зелени лип, распустившихся за зеркальными стеклами.
— Знаешь, — он сказал мне раз, лениво, возвратившись с заседания, — а у нас ведь Кухов появился…Ну, как там… в совете. Он, конечно, левый… проповедует, чтоб нам с солдатскими советами… тово… соединиться.
В один из душных, пыльно-золотистых вечеров мы вышли вместе на Тверскую, я провожала его в заседанье. Запоздали, но и заседания всегда запаздывали. У кафэ Бома встретился нам Кухов — потный, с лицом лоснящимся, и фуражка съехала назад. Он шел, жестикулировал, был, видимо, взволнован.
— Хм, знаете, что произошло? Вот это л-ловко! Наши остолопы… Там какой-то с фронта заявился, ужасов наговорил, паденье дисциплины и развал… и этакое благородство обуяло, тут же поднялись и дали обещанье — добровольно на фронт ехать, в наступление идти. Что за нелепость! Ну, конечно, наша группа против, но мы меньшинство… А? Вот разумники!