Золотые кресты
Шрифт:
А дети?
Дети — четыре невинных души: трое детей и старик — еще далеки от своих сокровенных видений. Их видения и грезы еще впереди.
Даже в том царстве, колеблемом тихо в волнах эфира над темной землей, в том светлом саду, где распускаются наши лучшие чувства-цветы, где благоухает аромат наших душ, и в зыбких очертаниях лишь слагаются контуры Новой Земли — рек и морей, и островов на тех плывучих цветущих морях, даже там эти грезы едва лишь намечены, едва зарождается трепет предчувствия.
Иные пути еще есть. Зовут дороги еще непройденные, где за золотыми крестами
Всеми путями, всеми извивами жизни и мысли, всем напряжением — к одному, к одному!
Чей это смех, предостерегающий, скрытно насмешливый, скептический смех?
Я узнаю тебя, черный старик, бывший третьим меж Анной и Глебом.
Но погоди смеяться: ошибешься, быть может, и ты!
1907 г.
ВО ИМЯ ГОСПОДНЕ
I
Шел Алеша тихо и не спеша, до конца пути было близко, и в душе его стояла тихая и прозрачная радость. Шаги были свободны, и не чувствовал он ни тяжести котомки за спиною, ни всего своего тела, легкого и неслышного.
Дорога впереди, и позади дорога — мягкая, упругая лента — от края неба и до края. И само оно близкое и такое же мягкое и ласковое, как и земля, что только что сбросила зимнюю пушистую шубку и дышит открытой обнаженною грудью прямо в лицо ему — мирным и ровным дыханием. Бархатистая грудь у нее, и пушится вся молодой топкой зеленью.
А он все идет легко и тихонько — все дальше по тонкому пояску старой и влажной дороги, перепоясавшей мягкую зелень степи от края неба и до края.
Близится вечер, и ласковой кротостью дышит, угасая, задумчивый матовый день.
Все идет Алеша. Надо дойти до села. С пригорка уже видится церковь — голубая и тонкая на голубом и прозрачном вечереющем небе. Крыши домов — одна над другой, — по оврагу над речкой село.
Далеко с пригорка раскрылась земля — с нежным зеленым пушком озимей и лугов, с засевшего чащею леса. Еще задернуты дымкой, еще голы и черны, но уже пробудились леса.
Тайное обещание жизни во всем, первый порыв неясный и девственный. Свободный и тихий простор.
Шел он с седого, угрюмого севера — шел уже много недель на теплый и ласковый юг, где часто ночью во сне и в тех странных и призрачных снах, что его посещали и днем— где часто он видел себя… Там, в прозрачных и тихих заливах Галилейского моря, такие же рыбаки, как и он — простые, как души их… — закидывали в мирные воды сети свои и ловили рыбу…
И было тогда также тихо и нежно вокруг, еще тише, чем в этот задумчивый час. Еще тоньше и глубже, еще просветленнее были и небо, и земля, и воды, и воздух, и все те, что населяли их — и ангелы, и люди, и звери, и рыбы, и птицы, и деревья, и травы… Все и все были дети — были братья и сестры. И не было пропасти между вестником неба и цветком полевым, что держал он, благовествуя, в руках в раннее чуткое утро к Молящейся Девушке в келье ее. И не было пропасти между темными, странными, чья жизнь не разгадана нами, между блестящими, скользкими рыбами и тем, кто ловил их в сети в заливах священного озера… Теми, что в
И звезды в те дни наклонялись к ней ближе, венчали чело ее ореолом горящих алмазов.
И как цветы этой великой мечты, опоясавшей мир, прозвучали глаголы Божественной воли, и были они просты и ясны, как простая и любящая речь человека, были они, как цветы, что выросли в поле меж золота ржи…
И сам Он был— Человек.
И когда Алеша мечтал, полугрезил об этом, то звон наполнял его уши — странный и благостный, а в глазах расцветали цветы, и дышали они ароматом передрассветной зари…
Кто отец твой и кто братья твои:
Он оставил отца своего и мать свою, — тех, что родили его, бросил семью свою, и вот уже много недель, шестнадцатилетний, идет он один, — вот уже пятый месяц к исходу идет. И все дальше и дальше страна вьюг и снегов, все туманнее в памяти серые краски села на холодной и темной реке, где ловил он холодную рыбу имеете с отцом своим, вместе со старшими братьями.
Другое село на пути. Все ближе оно…
Все ближе весна и юг, все сильнее и глубже улыбка небес, все заманчивей манит просторная даль.
Весна чаровала его, весна обещала, звала. Прозвенели и скрылись, играя, ручьи, земля стала влажно-упругой, а по вечерам была гладкая, матово-звонкая, и воздух синел по низинам.
Все было так непохоже на то, что на севере. И казалось ему иногда, думалось: не мечта ли, не греза ли?
Почки здесь на деревьях были огромные, сказочные, как в сладком и радостном сне, когда сознаешь полусмутным сознанием, что это лишь сон. Это были каштаны. Никогда не видал их Алеша, и так хотелось узнать, что за цветы скрываются в этих огромных, набухнувших почках… Говорили ему, что они, будто свечи — огромные, белые и розовые… Скорей бы… Скорей…
А просторная гладь все манит, все зовет… Кто отец твой и кто мать твоя? И кто братья твои? И вдруг наклонился, увидев цветы, — знакомые, нежно простые, такие нечаянные, такие радостные…
Веете же и здесь они, что там… на севере. Только там еще нет их и долго не будет, это они забежали вперед, чтобы ему на пути улыбнуться.
Это мы твон братья, это мы твои сестры. И те, что здесь, белые, пышные, ждут тебя дальше, и мы — твои, с детства знакомые… Все мы и сестры, и братья, одинаково равны перед небом, и север, и юг, и закат, и восход…
Желтые были цветочки — мать и мачеха… — еще свернуты в мягких и толсто-пушистых пеленках сочного стебля. Еще свернуты были, полуродившись, в низкой ложбинке у края дороги.
Долго, склонившись, Алеша глядел.
Первые, желтые птенчики, вы еще спите теперь под мягким пушистым покровом, там… далеко… где село над холодной рекой с холодными, мокрыми рыбами… там, где отец его, братья…
Тронуть рукой их — так захотелось… Пальцам приятна свежая голая кожица; по-детски доверчиво прилегли они к пальцам.