Зомби
Шрифт:
— Вот еще один, — сказал Бейзе, — человек. Умер. Ничего. Покойные — самые спокойные.
Капитан Роальд спешил.
В собственной куртке ему стало тесно, и жарко стало голове под шапкой, а перчатки он все не знал куда девать и сунул их, кажется, в карман, а может — за пояс.
Он вышел к остановке, с которой автобус как раз снял небольшую партию ожидавших, и не успели только Роальд и тощая девушка в штанах и куртке с капюшоном. Она сначала отворачивалась, и Роальд вдруг поймал себя на мысли, что боится ее. Боится и тени на стеклянной стенке павильона, боится услышать шаги за спиной.
Поэтому он подошел к девушке:
— Какой номер ушел, не заметили?
— Тут только один ходит, — сказала она, улыбаясь. Потом она отошла, но не для чего-нибудь особенного, просто, наверное, чтобы показать капитану, что у нее хорошая
Капитан же резко повернулся к пятиэтажкам, охватив взглядом все бледно-серое, с черной прострочкой из сучьев и мусора пространство. Никого. И автобусы тут, видно, редко ходят.
А если серьезно, то за него просчитали все!
Все! Его реакцию на «возгорание папки», его поездку к «телу», его в третий раз повели в нужном направлении; предвидели его решимость даже, совсем недавнюю, запретить себе подчиняться неведомому императиву. Итак: звонок— папка—пожар-звонок—покойник—Осирис—номер телефона—поездка вот теперь по адресу, давно заученному, так уже застрявшему в памяти… да, на уровне родного, домашнего!..
И если предыдущие звенья этой «цепочки» выпукло выпирали, были видны всем, то о звонке, о том адресе, по которому он сейчас выезжает, он уже не может рассказать даже Борису, независимо в, конце концов, от предупреждения… «жреца»…
Но… знает ли «жрец» вот об этом?
И Роальд нащупал в кармане брюк пистолет.
А так ли уж знает его характер? Не слишком ли самоуверен? Можно, конечно, экстраполировать поведение робота, но я, капитан Роальд… я же непредсказуем. Я так всегда думал. Я льстил себе?
Девушка повернулась к нему. Глядела теперь, и очень заинтересованно, вдоль улицы, мимо капитана.
Роальд зашел за павильон, встал лицом к стеклянной матовой стене, достал пистолет. Магазин, конечно, на месте. А что? Мог исчезнуть?
Что сам Роальд сейчас мог? Что он был вообще способен совершить этакое, сделать что-то алогичное, нелепое? Получалось, что только так удалось бы еще спастись от следующего неведомым призраком предугаданного шага? Что можно сейчас «просчитать», пытаясь выскочить из липких пут, неведомо кем и неведомо для чего развешенных вокруг? Ни шага влево, ни шага вправо? Ладно, а предусмотрено ли им или ими… Скажем, я часто мечтаю. Я лежу под ночником, Люся давно спит, я вовсе не читаю… я — перед самым нырком в сон. Разве я могу заснуть, прежде чем проплывут мною созданные острова или если я не построю хотя бы одной стены соснового золотистого сруба под восхищенным взглядом той, с кем в скрежете и пламени по трупам выполз из взорвавшегося над дикой тайгой лайнера, о котором (и о нас с нею) до поздней весны никто не вспомнит? Кто, если исключить походя паралогию телепатии, может в целом свете знать, чем наполнены мечты засыпающего?
И вот на фоне дырявого снежного полотна и пораженных экземой стен пятиэтажек затеплились огоньки интимных бра «под бронзу», послышались за павильоном решительные шлепки босых ног, в емкой, старого образца, ванне проходит степенно гамму от дисканта до баса хлорированный поток, а навстречу победному гулу мини-моря спешит и сейчас сольется с ним победное мурлыканье Людмилы (белокожей, в огненных пятнах), шествующей мимо, мимо твоего взгляда…
— Закрой дверь!
Но еще можно успеть увидеть, как она бросается (осторожно, держась за борта, как в лодку) в свое мини-море, как приседает в нем, блаженно зажмурившись. Всплыли груди, понеслись вокруг телесных островков струйки мини-гольфстримов, поплыли туманы, накрыло лицо жидким солнцем отраженной лампы… Но вот попростевшая и розовая, с маленькой из-за прилипших волос головой, она рождается из волн:
— Я же просила закрыть дверь!
Наступило пробуждение. Набоковская Мнемозина делает ручкой. Бегут мертвенные пятна по купальщице, прорастают сквозь нее сучья, фонарный столб. Девушка с кожаной сумкой вертит сумку, поддает ей коленом, ловит ее двумя коленками, отпускает, ловит — отпускает, и единственный пока зритель, стройный ариец-капитан — непосредственная натура, — приобщается к этой интимной игре, краем воображения заглядывая на следующую страницу, где его тут же девичий чудо-голосок просит «сыграть», и Роальд играет — бьет по пластиковому,
Капитан еще раз оглядел пройденный от пятиэтажек путь. Может быть, очень-очень странно как раз, что никто, кроме девушки с сумкой, ехать в этот час с этой остановки не пожелал.
Но зато на всех предыдущих остановках, видно, все единовременно решили куда-нибудь выехать, но не все выехали. Стиснутый и подвешенный в центре автобуса, куда их с девушкой (и с ее твердой сумкой) препроводили все остальные стиснутые, капитан видел теперь только фрагмент окна, обрезанного двумя хищными профилями с боков и шапочкой с помпоном — снизу. Помпон попал в сметану, плавал теперь меж кусков лука, изумрудных и глянцевых, и оранжевых, нашпигованных янтарными зернами сегментов и полушарий — помидоры! Над тарелкой вкусно хрустит салатом Ленка:
— Хорошая у нас мать, правда?
— А как же! На все руки!
Люся, сверкая рыжими подмышками, растирается испанским махровым полотенцем:
— Уйди, Рогалик! Вечером. Устала я, честное слово!
Вечером Люся скоро-скоро засыпает, раскинувшись от жары. Но это не поза, это позиция. Она действительно хочет спать. А на дворе век секса, чувственный, исторический век. Устроили нынче и нам десятилетие вседозволенности, беспредела… мы зеваем над трупами… Правый профиль из двух, что обрамляют автобусное окно, распахивает рот, окружая пастью, как раскрытыми пассатижами, фигурку двухгодовалого (примерно) младенца на приостановившемся было бульваре. Младенец болтает руками-рукавами, — так, наверное, ходили предки-питекантропы, не умея еще координировать и «театрализировать» движения. Это сейчас что ни походка — «театр одного актера»… Тут же, за углом, сорвавшийся с места табун автомобилей вдруг обнажил широченную лужу с цветной дорожкой от светофора. Отражения огней. Меркнут стекла, сглаживаются тона. Скоро пять часов. Или уже больше? Трудно разглядеть. Кажется, ускоряется движение за автобусными окнами, образы торопливее сменяют друг друга, темп нарастает: девушка, изгибаясь и почти падая, поспешно попадает рукой под мышку кавалеру, оба для равновесия машут свободными руками и сменяются мятым сквером, — вроде застиранного платка в горошек, а следующий склон — словно усыпан перьями рябых кур, а то, вот теперь, — просто серые полосы, — грязь, грязь, слякоть; видишь ведь, капитан Роальд, в каком безумном мире, в каком, главное, состоянии души живем, катим, катим на свидание с привидением среди призраков города; только иногда все-таки мелькнет свежезеленый лоскут — обещание теплой и стремительной весны.
Капитану сейчас выходить, он у дверей. Мечты, сны, игры воображения. Нешто я Годунов-Чердынцев? Это от растерянности, капитан. И некого позвать на помощь. Некому довериться, даже Борису, так сказать посвященному, — не во все, но все-таки, но нельзя; это лежит по другую сторону совести, что ли… или смелости.
Дело в том, что наблюдательная Машенька угадала, и не зря пробегали по учреждению слушки, — у капитана Роальда уже почти два года была небольшая хорошенькая пассия, которую и звали подходяще — Люба. И номер телефона, замаскированный на репродукции с возносящимся Осирисом в квартире свежепредставившегося Маркина, был номером ее, Любы, телефона. Телефонный этот аппарат, модный, с кнопочным переключателем и витым шнуром, стоял на модной же, темно-серой, матовым лаком крытой тумбочке именно в квартире Любы. Куда капитан Роальд сейчас спешил.