Zoo, или Письма не о любви. Сентиментальное путешествие. Жили-были. Письма внуку
Шрифт:
– И в курортных магазинах продавали только ненужное.
…Когда Потебня говорил, что пламя свечи, зажигающее другую свечу, воспламеняет в той свои газы и что так собеседник, понимая слово, создает свою мысль, – не имел ли он в виду таких собеседников, как Шкловский?..
Я давно хотел поговорить со Шкловским о главном вопросе истории литературы – возникновении нового литературного качества. Договорился и пришел утром, часов в десять. Пили чай на кухне; под солнцем его голова выглядела огромной. Открыто записывал.
Я
– Да. Не боялись. Гегель говорил о Шекспире: когда приходит гений, нарушает вкус. Достоевский архаичен. Роман в письмах! Это же XVIII век! “Редкая птица долетит до середины Днепра”. Это же звучало пародийно! Приходит время, и то, что кажется банальностью, превращается в то, чем восхищаются.
– Думаю, Тургенев не превратится. (Я тогда плохо относился к Тургеневу.)
– Полежит и, может быть, превратится.
– Запишу это ваше пророчество.
– Запишите. Молодого Чехова нельзя читать. Вы издаете тридцать томов. Это же невозможно.
– Мне кажется, можно. Но речь о другом – что Чехов в двадцать – двадцать пять лет этот стиль пародировал, а в предпоследнем своем рассказе написал: “Милое, дорогое, незабвенное детство… Это навеки ушедшее, невозвратное время…” Почти как Помяловский.
– Да, надо решиться плохо писать. Видите ли…
В.Б. хотел еще что-то сказать, но посмотрел на меня сторожко: “Я буду об этом писать”. И замолчал. Единственный случай за все наше двадцатидвухлетнее знакомство, когда он побоялся поделиться своей мыслью, приберег ее.
По ходу разговора о банальности приемов я рассказал, как вместе с А.А. Белкиным и Н.К. Гудзием смотрел очень плохой фильм “Три сестры”.
– Гудзий, – сказал В.Б., – уговаривал меня написать о том, что Чехов пошл. “А сам что ж?” Сам боялся. А мне, считал, можно.
Простите за выражение, туповатый Веселовский полагал, что литература развивается непрерывно. А она развивается квантами.
Потебня? Первые об особом поэтическом языке заговорили Якубинский и Поливанов.
– И все же, В.Б., Потебня был ваш предшественник в выделении понятия “поэтический язык”. (Я напомнил анализ “Облаком волнистым” Фета в “Из записок по теории словесности”.)
– Художественность – это состояние пустоты между частями. Заполнить – и все пропадет. Это отсутствие логики. Продолжить – все исчезнет, станет скучно, потому что отсутствия уже не будет.
Горький восхищался одним куском из “Сентиментального путешествия”, где я пишу, что от холода завернулся в газету и считал, что устроился очень хорошо. Не сожалею, а доволен. Не та логика.
– В.Б., но я говорил о другом качестве вашей прозы.
– Афористичность моей прозы, – начал он бодро, но тут же замолчал.
– Про себя трудно? – сказал я пошло.
– Трудно. Вы говорите: библеизмы. Может быть. Скорее система лыжной горы. Создается инерция быстроты. Целые пространства проскакиваются там, где обычно бы задержался (17 февраля 1975 г.).
Особенность
– Толстой призывал к безбрачию. Я думаю, дело в том, что он просто ревновал всех красивых женщин (б/д).
– У Толстого было несколько нравственностей. Был за мужика, а сам драл с него деньги за покосы.
Был еще какой-то пример “второй нравственности”, но я не запомнил, потому что в это время готовил возражение. Возражать Шкловскому было и просто, и сложно: можно было не заботиться об этикетных фразах, но нужно было говорить кратко, потому что при длинных речах собеседника он видимо скучал. Приходилось выкидывать связки и даже целые звенья. Я сказал:
– Олеша пишет, что Толстой пахал, косил, проповедовал физический труд. Т. е. пропагандировал гимнастику! У Олеши восклицательный знак – как открытие. Но ведь это неправда. Все гораздо сложнее. (Дальше о философии Толстого. Заодно, чтоб уж все сразу, я сказал, что не могу согласиться с уподоблением священника актеру – В.Б. сравнивал их в тот день раньше.)
Шкловский, видимо, не согласился, потому что замечание о священнике игнорировал, а о Толстом продолжал:
– И в его прозе это видно: в одном и том же произведении мир дан то с точки зрения правды женщины, то мужчины.
В тот же день я рассказал о кинохронике: Брежнев в Польше обходит строй почетного караула. Солдаты смотрят на генсека. Они стоят по стойке смирно. Но в их глазах видно все.
– В самой простой документальной ленте видно больше, чем можно узнать из любых книг. Не больше – другое. Я изучал биографию Толстого, кое-что про нее знаю. Но в кадрах, снятых Дранковым, я увидел в отношениях Толстого и Софьи Андреевны для меня новое (6 августа 1980 г.).
Так было всегда: если тема занимала Шкловского, с нее его было не сбить. Но он не вел ее, проламываясь сквозь чужие реплики, а возвращался к ней путем развития мотивов собеседника, разрабатывая любой из них так, что казалось: он только его и ждал, чтоб развернуть в духе своей темы или в своем стиле оркестровать.
В.В. Иванов рассказывал, что у А.С. Лурии в папке “Эйзенштейн” хранились вместе заметки о творчестве режиссера, мемуары о нем и – результаты обследования его мозга после вскрытия. И свои рассуждения об особенностях художественного видения Эйзенштейна его друг подкрепляет данными о разнице размеров правого и левого полушарий, взятыми из протокола патологоанатома. Вновь неприятно переживая такое бесовство, пересказал это Шкловскому (1978 или 1979 г.). В.Б. рассказ ничуть не поразил. Что это? Закалка человека войны и революции (и не такое видел)? Черта характера? Всосанное с молоком матери мироощущение века позитивизма?