Зори над городом
Шрифт:
Близко наклонившись к Даше, Борис говорил ей что-то, она в ответ отрицательно качала головой.
Гриша отошел от окна с чувством неясного, но горького сожаления.
Как-то пусто стало вокруг… Нет Оруджиани. Нет Тимофея Леонтьевича, вместо него сидит за перегородкой Модест Дулькин, бренчит на гитаре и напевает противным тенорком:
Помнишь ли, милая, ветви тенистые,Ивы над сонным прудом…Бывают же на свете такие поганые голоса!
Шумов надел шинель и пошел в университет — искать Веремьева. Тот и сам, судя по всему, искал Гришу.
— Скорей
— Конечно.
— С другой стороны, нельзя и отмахнуться от него просто так, здорово живешь… Приглядеться бы к нему… Знаете что? Ум хорошо, а два лучше, что, если бы и вам с ним повидаться?
— Как это сделать?
— Я загляну к вам вместе с ним сегодня вечером. Это ни к чему не обязывает. Пока что мы с ним беседовали на темы весьма отвлеченные. А вечерком давайте начнем… с чего бы? Ну, хоть с новой пьесы Леонида Андреева.
Но о пьесе Леонида Андреева говорить в тот вечер не пришлось.
Увидев за широкими плечами Веремьева стройную фигуру Вячеслава Довгелло, Гриша кинулся к нему с раскрытыми объятиями.
— Вы знакомы? — удивился Веремьев.
— Со школьной скамьи!
Встретившиеся после долгой разлуки Шумов и Довгелло любовно разглядывали друг друга; Гриша похлопывал Вячеслава по спине, тот смеялся:
— Ты мало изменился: хлопнешь шутя, а у человека гул идет по всей грудной клетке.
— Бывает, однако, — сдержанно заметил Веремьев, — что после школьной скамьи люди быстро меняются. Я, конечно, имею в виду душевный мир человека.
— А вот мы это сейчас установим, — посмеиваясь, ответил Шумов.
— Сам я, во всяком случае, после гимназии изменился, — сказал Веремьев, — самым коренным образом…
Но старым друзьям сейчас было не до коренных изменений в душе Веремьева.
Гриша, продолжая любоваться Вячеславом, восхищенно потрогал его золоченые наплечники — даже они ему нравились.
Веремьеву наконец надоела эта затянувшаяся, по его мнению, сцена.
— Вам, я думаю, лучше сейчас остаться вдвоем, — сказал он с некоторой досадой. — А завтра мы встретимся и поговорим.
— О новой пьесе Леонида Андреева? — подмигнул Гриша, беззастенчиво радуясь, что Веремьев уходит.
— А это уж смотря по обстоятельствам, — сдержанно ответил Веремьев и, сухо попрощавшись, ушел.
…Друзья проговорили всю ночь.
Марья Ивановна раза два подходила к дверям, кашляла укоризненно.
Пришлось потушить лампу, лечь; но от этого беседа не прекратилась, только велась она — до утра — шепотом. Им было о чем рассказать друг другу. Потом вопросы, воспоминания начались бесконечные: «А помнишь?», «А ты не забыл?» Вспомнили даже Тараса Бульбу, с которым впервые познакомил Гришу Вячеслав, — в ту пору, когда было им лет по десяти… нет, меньше…
Ворочаясь без сна (сам Гриша после долгих препирательств лег на полу, уступив гостю диван), Вячеслав спросил:
— Герою Чернышевского подражаешь? Рахметову из «Что делать?»
— И в голову не приходило. А что, жестко?
— Весьма! Ну ничего. Пожалуй, нам с тобой все равно сегодня не спать.
И Довгелло снова заговорил задумчиво:
— Я всегда считал, что жизнь у тебя будет ярче моей, богаче…
— Ну, что ты! А я не
— Нет, не мог бы.
— Ну, вот видишь!
— Но это ж ничуть не опровергает моих слов. Я хотел сказать, что ты гораздо даровитей меня…
Они еще долго перекорялись, самоотверженно отдавая друг другу во всем пальму первенства и наслаждаясь впотьмах — каждый про себя — своим великодушием.
Это, вероятно, была их последняя дань мальчишеским чувствам.
О работе своей Вячеслав рассказывал, явно преуменьшая ее значение:
— Каждую субботу уезжаю за речку Синичку — есть такая в Москве. Задачу мне дали самую скромную: читаю в кружке рабочим «Пауки и мухи» Вильгельма Либкнехта. На чтения собираются под видом гостей человек восемь, не больше… Хозяин — старый московский житель, знавал покойного Николая Баумана, а сам не очень-то грамотен, но умница! Пришел один раз околоточный, старик уже. «Ребята, — говорит, — вы поосторожней, я ведь не один в околотке, тут какой-то субчик в штатском крутится неподалеку». Ушел околоточный, я и спрашиваю хозяина: «Что ж он, значит, тайком сочувствует нашему делу?» — «Какое там! Просто ему приходится считаться с нашим братом, с мастеровыми. Место тут глухое. Парни помоложе довольно даже просто могут ему ребра пересчитать в ночное время. Однако придется нам перебираться с чтением в другое место: все ж таки — полицейская душа, хоть мы с ним и росли вместе, в бабки играли…» После этого стали мы собираться по вечерам в скульптурной мастерской, в самом центре Москвы. Сперва чудно было: кругом гипсовые зевсы, пастушки, купидоны… Но и тут долго не удержались. Как-то раз поближе к полуночи — стук. Да не какой-нибудь там вежливый, осторожный, — нет, хозяйский, решительный. Значит, полиция, кто ж еще? Ночной сторож при мастерской был свой человек: пошел он открывать — кашляет, будто спросонья, не поймет ничего, переспрашивает, засовом стучит, ключами звенит… Ну, а мы тем часом по одному — на чердак, а с чердака — на волю. Работа, как видишь, незаметная, но нужная.
— Еще бы! — горячо сказал Гриша.
Неизвестно, как сложится его собственная судьба, а что Вячеслав Довгелло до конца жизни будет тружеником партии, за это можно было поручиться. Вячеслав всегда ставил перед собой ясные цели и шел к ним неуклонно. Правда, не всякий и не сразу мог разглядеть в нем эту черту характера — в глаза она не бросалась.
— Мои «чтения», конечно, и в сравнение не могут идти с твоей работой, — сказал Вячеслав. — Передо мной необычайно живой встает картина, как ты со своими грузчиками сбивал среди бела дня замок с ворот цеха. Вот это смелый поступок!
Грише стало стыдно.
— Не я, так другой сделал бы то же самое.
— Не я, так другой читал бы рабочим «Пауки и мухи», — в тон ему ответил Довгелло.
— Эти «чтения» — не случайность в твоей жизни. А то, что к заводу пошел я, а не другой, — чистая случайность. Я же тебе рассказывал: Комлев заболел…
— Ну, довольно играть в благородство, — пошутил Довгелло. — Я, конечно, понимаю, что скромность украшает героя…
— При чем тут скромность! — уже с запальчивостью сказал Гриша. — И в герои я не лезу!