Зощенко
Шрифт:
Это вошло уже у него в привычку — работая над очередной «рискованной книгой» (а таких у него — большинство), в разных многочисленных вступлениях и отступлениях он уговаривает будущего редактора, или — начальника, или — себя, что как раз эта книга чрезвычайно нужная, созвучная времени, направленная «в аккурат» на борьбу с недостатками и на торжество идей. Однако хилый аргумент — моя работа опровергает «философию фашизма» — вряд ли мог кого-то убедить. Книга была написана совсем не об этом. Вот фрагмент:
«Когда я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много
Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской.
В детском возрасте я ничего подобного не испытывал.
Но уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой я не знаю сравнения.
Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу.
Я был несчастен, не зная почему.
Но мне было восемнадцать лет, и я нашел объяснение.
“Мир ужасен, — подумал я. — Люди пошлы. Их поступки комичны. Я не баран из этого стада”.
Над письменным столом я повесил четверостишие из Софокла:
Высший дар нерожденным быть, Если ж свет ты увидел дня — О, обратной стезей скорей В лоно вернись родное небытия.Конечно, я знал, что бывают иные взгляды — радостные, даже восторженные. Но я не уважал людей, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни. Такие люди казались мне на уровне дикарей и животных.
Все, что я видел вокруг себя, укрепляло мое воззрение.
Поэты писали грустные стихи и гордились своей тоской.
“Пришла тоска — моя владычица, моя седая госпожа”, — бубнил я какие-то строчки, не помню, какого автора.
Мои любимые философы почтительно отзывались о меланхолии. “Меланхолики обладают чувством возвышенного”, — писал Кант. А Аристотель считал, что “меланхолический склад души помогает глубокомыслию и сопровождает гения”.
Но не только поэты и философы подбрасывали дрова в мой тусклый костер. Удивительно сказать, но в мое время грусть считалась признаком мыслящего человека. В моей среде уважались люди задумчивые, меланхоличные и даже как бы отрешенные от жизни.
Короче говоря, я стал считать, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой я был родом.
Значит, меланхолия, думал я, есть мое нормальное состояние, а тоска и некоторое отвращение к жизни — свойство моего ума. И, видимо, не только моего ума».
Книга посвящена поискам источника горькой меланхолии, отравившей Зощенко жизнь. Автор провозглашает, что, найдя причину меланхолии, устранит ее, станет счастливым — и, таким образом, не только спасет себя, но и поможет страдающему человечеству.
И откровенно пересказывает самые горькие события своей жизни. Может быть, в них причина неизбывного горя? Благодаря этим «поискам первопричин» написалась
Много там и философских, научных рассуждений — происходила и «разруха в умах», религия заменялась модными философскими течениями, учением Фрейда.
Выразительно и откровенно пересказав самые волнующие эпизоды жизни — и любовь, и войну, и мучительные попытки стать своим в новой грубой реальности, Зощенко, однако, не находит в них ничего такого, что стало бы причиной его постоянного чувства отчаяния. Тогда он обращается к «досознательному» периоду жизни, ищет причины ужаса в сохранившихся обрывках младенческих впечатлений, анализирует свои самые страшные сны. И, скрупулезно восстановив их, находит повторяющиеся мотивы, наводящие наибольший ужас: образ нищего, протянутая неизвестно откуда рука, темная вода и непонятно откуда появившиеся в снах рычащие тигры.
Я тоже помню младенческий страх своего погружения в воду, когда меня мыли. Очевидно — поскольку я еще и не плавал, и не тонул — это страх атавистический. Ведь по науке жизнь началась в воде, и дальний наш «предок» типа полурыбы-полуящерицы выполз на сушу, приспособился — и возможно, стал бояться воды.
Зощенко, вспоминая рассказы матери о том, как она его отлучала от груди, приходит к выводу: потому так страшна в его снах рука! Это — рука матери, не подпускающая его к соску, источнику питания, а ему мерещилось, что теперь он умрет от голода. Он смутно вспоминает, как однажды его страх еще более усилился — была невероятная гроза с сотрясающими дом раскатами грома — и, видимо, отсюда в его снах появились грозные, рычащие тигры.
Безусловно, такие воспоминания делают человека богаче, глубже — если это стереть, в памяти останется только хождение на службу и обратно, а это лишь малая часть огромной таинственной жизни. Стирание «лишнего», духовного, превращение человека в рабский бездушный автомат связано в нашем сознании именно с фашизмом, и в этом смысле книга эта действительно — антифашистская. Но в те дни, когда страна сражалась с фашизмом реальным, слишком тонкие и отвлеченные рассуждения Зощенко в самом деле могли показаться бегством от суровой реальности.
Литература в те дни занималась совсем другим. Многие писатели оказались на фронте, чаще всего — военными корреспондентами. Есть много фотографий знаменитых писателей, тогда еще молодых, выглядевших в военной форме естественно и даже молодцевато: Твардовский, Симонов, Тихонов, Слуцкий.
И рядом с их книгами, рожденными на войне, с описанием людского горя и подвигов, с тем же «Василием Теркиным» Твардовского, размышления Зощенко о том, что главная причина человеческого горя — отлучение от материнской груди, могли показаться эгоистическими. Но писатель всегда живет только тем, что пишет, и в это время уверен, что пишет «самое главное». О той трагической ситуации, в которой оказываются люди сочиняющие, точно написал Пастернак: