Зощенко
Шрифт:
И в другом стихотворении — еще точнее и короче:
…какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе?Писателю, когда он «в угаре» творчества, по большому счету — наплевать, какое тысячелетье. А писатель,
Работал над книгой он рядом с любимой женщиной, главной музой его и помощницей — Лидией Чаловой. Судьбе было угодно соединить их. Чалова, оказавшись в блокаде, написала, что хотела бы приехать к нему, причем с матерью и сестрой, родившей ребенка. Организовать выезд из блокады того Ленинграда было непросто, да еще находясь в Алма-Ате. Но обязательный Зощенко, который никогда не хлопотал за себя, трудную просьбу Лидии Чаловой сумел исполнить. И Чаловы, эвакуировавшись по Ладоге, в сентябре 1942-го приехали. Красивые плоские предгорья, буйная растительность — и в небе снежные шапки гор. Сухо, жарко — но иногда с высоты вдруг приходит прохладное дуновение…
Лидия Александровна пишет о встрече так:
«На алма-атинском вокзале, когда я впервые взглянула на Михаила Михайловича, то глазам своим не поверила. Я видела дистрофиков в Ленинграде, сама была почти что дистрофик, но чтобы здесь, в глубоком тылу, так ужасно мог выглядеть человек — нет, это было невыносимое зрелище! Я спросила, как ему удалось довести себя до такого состояния? Он сказал, что получает четыреста граммов хлеба, половину съедает, а половину обменивает на пол-литра молока и луковицу. Таков, мол, его дневной рацион. Я спросила: “И у вас на студии все так живут?” Он ответил: “Кое-кто, конечно же, чего-то там достает, но, ты же знаешь, я этого делать не умею”».
То есть Зощенко, сочиняя книгу о спасении жизни, так увлекся, что себя едва не погубил. Если бы не Лида…
«На другой день я пошла на студию. Михаил Михайлович работал в сценарном отделе. Вместе с ним работали Михаил Блейман, Юзеф Юзовский, Леонид Жежеленко, а заведующим был Николай Коварский. Я спросила Коварского: “Вы ведь, наверное, получаете какие-нибудь лимиты?” Он подтвердил: “Конечно”. “А почему же Михаил Михайлович не получает?” Николай Аркадьевич опешил: “Как не получает?!” Оказалось, ни ему, ни кому другому из сотрудников отдела в голову не приходило, что Михаил Михайлович чуть ли уже не год живет, отоваривая лишь хлебную карточку.
Я вызвала врача. Он определил: дистрофия. Написал справку. С помощью этой бумажки сценарный отдел выхлопотал Михаилу Михайловичу месячное питание из больницы Совнаркома. Такое обильное, что хватало на двоих. Но месяц прошел, нужно было оформлять право на получение питания по лимиту, а Михаил Михайлович вдруг заупрямился. Нужно было идти в торготдел, а он не хотел просить, не хотел писать. Говорил, что это неудобно — во время войны. Я сказала: “А удобно умирать во время войны в Алма-Ате от дистрофии?” И все-таки заставила написать в торготдел. Взяла записку и вот прихожу. Мне говорят: “Как? Зощенко в Алма-Ате уже год? А мы ничего не знаем. Вот о Маршаке знаем. Он каждый месяц приходит за дополнительными талонами на масло… Неужели Зощенко не знал о лимитах? Как странно…”
А сердце у него действительно было очень больное. Как-то у него началось воспаление среднего уха. Пришла врач, захотела его прослушать, а он не дает, не разрешает даже прикоснуться к груди. Видимо, боялся услышать что-то такое, чего не хотел знать. Все же она его уговорила, а потом шепнула мне, уходя, что с таким сердцем его надо держать под стеклянным колпаком… Какая же это была мука — видеть, что у него начинается приступ, и быть бессильной помочь! Сколько же это раз было: идем по улице, вдруг он становится бледным, в глазах испуг, и говорит еле слышно: “Мне надо постоять. Повернись, как будто ты шла
Здесь, в отрыве от дома, оказалось вместе много талантливых, известных людей. И все они хотели видеть любимого Зощенко, общаться с ним. Михаил Михайлович и по нездоровью, и по стеснительности чаще отказывался — но иногда соглашался. Были в гостях у актера Чиркова, ставшего знаменитым после фильма «Юность Максима», где он пел полюбившуюся всем песню «Крутится-вертится шар голубой». Спел ее и для гостей. Сходили к великому режиссеру Эйзенштейну.
Жили они с Лидой в одной квартире — но Лида на «хозяйской половине», где жила хозяйка с тремя детьми, а Зощенко был предоставлен кабинет. Однажды они с Лидой вспоминали Ленинград, общих знакомых, и она рассказала один эпизод: немцы разбомбили пассажирский пароход, и один из пассажиров, спасаясь, схватился за «рогульку» на немецкой плавучей мине. Через некоторое время она услышала смех хозяев: Зощенко читал им «Рогульку», свой новый рассказ. Лидия вдруг обиделась, сказала, что случай этот трагический, и смеяться тут нечему. Да — музы вдохновляют писателей, но порой весьма скептически оценивают результат. Они поссорились. Лидия Александровна была женщина волевая, на все имела свой взгляд, не случайно стала авторитетным редактором — а писатели страх как не любят, когда их учат. Но куда им было деться друг от друга в Алма-Ате? Трудности укрепляют любовь.
Но и упрямый Зощенко, и принципиальная Лидия не оставили никаких воспоминаний собственно о любви — о чувствах, разговорах, разных трогательных подробностях, из которых и лепится любовь… Лида, наверное, не случайно работала редактором, и твердо знала, что нельзя публиковать. Поэтому картин их любви не сохранилось. И Зощенко к открытому проявлению чувств был не склонен. Всё больше говорили о литературе. Лида, обидевшись на «Рогульку», утверждала, что время «уморительных» зощенковских рассказов прошло, что таких бескультурных «дикарей», какие действуют в них, больше нет. Зощенко нервничал. Упреки в том, что он в своем творчестве «оторвался от жизни», злили его больше всего. И он старался, как мог, доказать, что люди — всегда одинаковы, а значит, и произведения его всегда актуальны. Лидия Александровна вспоминала:
«Слушая “Рогульку”, я не могла не думать о недавно покинутом мной Ленинграде, о страшной жизни под ежедневным обстрелом, и мне, честно говоря, было совсем не до смеха. И я сказала, что, может быть, не надо было писать эту “Рогульку”. Что сама по себе история, конечно, забавная, но уместно ли обращать в шутку в общем-то горькое, трагическое происшествие? Ведь рассказ будут читать наши бойцы. Что они скажут?
Он очень рассердился. Сказал, что я ничего не понимаю. Он сам воевал и хорошо знает, как смех, веселая шутка необходимы на фронте. Смех скрашивает тяжелый окопный быт, отвлекает от грустных мыслей, поднимает боевой дух и так далее. Короче говоря, я прослушала целую лекцию о смехе на войне.
Вообще, когда он сердился, он вдруг начинал говорить очень четко, размеренно, как бы чеканя каждое слово. Как бы вдалбливая в тебя свое несогласие. Однажды я завела разговор о том, что сейчас нет тех людей, о которых он писал в двадцатые годы, что люди сильно изменились. И только он стал “чеканить” слова, как неожиданно погас свет. Я вызвала электротехника. Пришла женщина лет примерно тридцати. Смотрит в заявку: “Зощенко?.. Это какой Зощенко? Я думала, писатель Зощенко умер. Вы предок писателя Зощенко?” Михаил Михайлович аж заикаться стал: “Какой это… предок? Я и есть… писатель Зощенко”. А она так недоверчиво на него смотрит. Так и читаешь в ее глазах: дескать, как это может быть? Пушкин умер, Гоголь умер, а почему же Зощенко жив? Разве бывают живые писатели?.. Словом, Михаил Михайлович страшно разнервничался и ушел к себе в комнату. А когда эта женщина ушла, сказал, как и до ее прихода, четко выговаривая слова: “Вот видишь? Ты говорила, что не осталось людей с тех двадцатых годов. А ведь она — техник. И, наверное, со средним образованием. А уровень?..”»