Зовем вас к надежде
Шрифт:
— Все в порядке? — Нельзя сказать, что при этом Толлек посмотрел на Линдхаута дружелюбно.
— Да, конечно, — сказал Линдхаут. — Даже подопытные животные уже здесь.
— Подопытные животные, да… — Толлек жестким взглядом рассматривал его. — Я не знаю, над чем вы работаете, коллега, но я рад, что эту работу не должен делать я!
— Почему? — удивленно спросил Линдхаут.
Толлек подбородком указал на клетки.
— Из-за подопытных животных? — изумленно спросил Линдхаут.
— Да, — сказал Толлек, — из-за подопытных животных. — Он крикнул в соседнее помещение: — Три минуты закончатся через двадцать секунд, Херми.
Прозвучал девичий голос:
— Сразу же, господин доктор!
— Я бы не смог этого выдержать, — сказал Толлек.
— Чего?
— Опытов с животными. Там висят электрические провода. Я полагаю, вы подвергаете животных ударам тока. — Линдхаут кивнул головой. — Таким образом, подопытные животные испытывают боль, они страдают.
Линдхаут подумал: «В ваших концентрационных лагерях вы содержите подопытных людей и заставляете их страдать. Это ты выдерживаешь, негодяй, да?» Он сказал сдержанно:
— Я работаю над одним болеутоляющим медикаментом, коллега. Его действие можно исследовать только на животных, если нет желания перейти к опытам над собой или к разведению людей для проведения опытов над ними.
Лицо Толлека покраснело. «Он понял меня», — подумал Линдхаут, в то время как тот сказал:
— Конечно, конечно… я слишком слабо знаю эту область. А нельзя ли испытывать ваше болеутоляющее средство на материи, не испытывающей боли, скажем, на культурах клеток или органов?
— Нет, — ответил Линдхаут, — это, к сожалению, невозможно. Мне очень часто приходилось беседовать об этом с коллегами. Видите ли, Декарт говорил о «машине-животном», то есть о материи, испытывающей боль. Сегодня большинство людей говорят: если то, что проявляется у животных, является богоданной душой, то в обращении с ними необходима гуманность! — И он подумал: «Именно перед нацистом я должен защищаться. Потому что они так склонны к гуманности!» Он продолжал: — Если же животное, напротив, по сравнению с нами «неполноценно» («Как у вас определенные группы людей», — подумал он), тогда, с восприятием боли или без него, отказ от использования его и от того, чтобы оно заступило на наше место, был бы ничем иным как сентиментальной жалостью и непоследовательностью!
— Это верно, — сказал Толлек и с изумлением посмотрел на Линдхаута, — об этом я еще не думал.
— Если же животное, — продолжал Линдхаут, — представляет собой нечто вроде нашего меньшего брата, то мы, естественно, ответственны за его страдания. Тогда открытым остается вопрос, на который трудно найти ответ: можем ли мы признать заместителя, или мы должны освободить животное от такого бремени.
— И каков же ответ? — агрессивно спросил Толлек.
— Ответ, — сказал Линдхаут, — может звучать только так: нет блага для брата по правую сторону, то есть для человека, без бедствия для его брата по левую сторону, то есть для животного. А после этого вопрос может быть только таким: сколько бедствия тогда должно быть? И ответ должен гласить: так мало, насколько это возможно. — «В одном я даже завидую животным, — подумал Линдхаут. — Они не знают, что им угрожает зло, и они не знают, что о них говорят». Он смотрел на Толлека очень серьезно так долго, пока тот не отвернулся.
— Вы правы, — сказал он. — В своих размышлениях я так далеко не заходил. Извините. — Линдхаут не ответил.
Линдхаут последовал за ним. Лаборатория Толлека была очень большой, с высокими потолками и окрашенными в белый цвет стенами. Она была заполнена всевозможной аппаратурой и приборами, а также различными химикалиями. Два больших современных раздвижных окна выходили на Верингерштрассе. Линдхаут увидел трамваи, несколько автомобилей и спешащих людей. Верингерштрассе была очень шумной и оживленной улицей — в противоположность переулку Берггассе. Однако двойные окна не пропускали никаких звуков. В рабочем помещении доктора Толлека было очень тихо: там девушка как раз заносила какое-то число в таблицу.
— Спасибо, Херми, — сказал Толлек. — Теперь продолжу я. — Девушка кивнула и возвратилась на свое рабочее место по соседству.
— Садитесь, коллега, — сказал Толлек, держа таблицу в руке. — Жаль, что я не могу к вам сесть. Но эта испытательная батарея должна постоянно находиться под контролем. Даже ночью.
— Я мешаю? Я пойду к себе, — сказал Линдхаут.
— Вы совсем не мешаете, коллега. Я рад, что рядом есть кто-то, с кем можно немного побеседовать. Чертовски монотонна эта серия испытаний! — Толлек занялся дистилляционной аппаратурой, время от времени, точно с интервалами в три минуты, он снимал показания установленного там термометра о степени нагрева колб и записывал их в блокнот. — Монотонна, да, это так, — сказал он громким, сильным голосом. — Но если это дело удастся…
— Над чем вы работаете? — спросил Линдхаут.
— Мне очень жаль. — Толлек посмотрел на него, скривив губы в улыбку. — Запрещение разглашения секретов. Совершенно секретно. Вермахт. На всю войну я освобожден от службы в действующей армии.
— Вам повезло, — сказал Линдхаут.
— Я рассматриваю это не как везение, коллега, а как святую обязанность. На родине я сражаюсь за победу точно так же, как солдат на фронте!
— Разумеется, — сказал Линдхаут.
Толлек снова посмотрел на него недружелюбно:
— Вы можете этого не понять, я знаю.
— Я понимаю.
— Нет. Мы подчинили себе Голландию, она побежденная страна. Я совершенно не требую, чтобы вы меня понимали.
— Но дорогой коллега! — Линдхаут подошел к нему. — Я действительно прекрасно вас понимаю. Неужели вы думаете, что я не сознаю, какое это большое преимущество — работать здесь, после того как в Институт Общества кайзера Вильгельма попали бомбы?
— Бомбы воздушных гангстеров, — громко сказал Толлек.
— Бомбы, конечно. Вы думаете, я не сумею оценить великодушие государственных органов, которые настолько дружественным образом поощряют работу такого иностранца как я? Уверяю вас, все мои симпатии принадлежат вам в вашей борьбе за новую Европу.
— Спасибо, — сказал Толлек, коротко кивнув головой. — Это было сказано без злого умысла. Но вы понимаете — мы должны быть бдительными. Мы окружены врагами.
— Я разделяю это целиком и полностью, — сказал Линдхаут, и это звучало почти приниженно. — Жестокие времена.
— Жестокие и великие! Я не хотел бы жить ни в каком другом времени. — Толлек зевнул и потянулся.
— Как долго вы уже работаете?
— Со вчерашнего вечера.
— Без перерыва?
— Без перерыва. — Толлек отрегулировал пламя бунзеновской горелки. — Я не могу прервать эту испытательную батарею. Я уже говорил об этом.