Зверинец верхнего мира
Шрифт:
Не так уж он и страдал. Хорошего вина выпив, разве страдают? Не так уж и спал: днем нельзя спать весь день. Не так уж его и беспокоил кремнистый хруст черепков у кого-то под ногами: сюда приходят проверять, не умер ли он, да разве кто умирал от хорошего вина? «Его тяжелая голова прикрыта шляпой из войлока», – говорил один из трех жонглеров. Элеонора приближалась и сострадала ему, желая взять не себя хоть часть этой тяжести, как она желала бы взять на себя хоть часть тех мук, которые вынес сеньор, когда тулузские власти расспрашивали его о странных похождениях князя Блаи, любви которого никто не мог понять. Жаль только, что Бог (и кормилица с необъятной грудью) наделили Элеонору негодным для всякого сострадания здоровьем. Не испытывая даже легкого недомогания, она оказалась неспособной и к душевным мукам. Поэтому ее желание было искренним, а сострадание никого не терзало. «Бедный Пеире, – подумала Элеонора. – Как ему сейчас должно быть плохо!» Напрасно вот только она не решалась убрать войлочную шляпу с его лица. Она бы увидала
Голове его было легко, и ум Пеире странствовал в прошлом. Другие Шестьдесят, и это его больше всего забавляло, снились и грезились (а, стало быть, так оно на самом деле и было) подходящими ко всему. Их четы, тройки, пятерки захватывали и такое, что давно считалось дурным тоном говорить, только в их руках это не было дурным тоном. Все про листья да цветы, да птичье пение, словом, песни-то не бог весть какие, забывчивые в отношении к сложной науке воздаяния нежностью за нежность, какой-то неуемный детский плач, какого Пеире не знал и у старых певцов. Даже холостые, теперь вступившие в право на одиночество, уставшие от простых сочетаний с одним и тем же знаком, за эту усталость были вознаграждены, а боль поражений им возместилась с той силой, с какой они держат неудержимое и подвижное, не мешая ему при этом оставаться неудержимым и подвижным, как и сами они, расставшись с привычным, обрели множество неясно существующих подобий в разбившейся на руслица немоте. Как хорошо теперь понимал он князя Блаи, этого рассказчика рассказчикам, вечно толкавшего его к непонятным существам, подыскивающего для него то омут, то вершину, и открывшего ему тайну тех, кто ЕЩЕ не жил. «Даже здесь нельзя торопиться, – говорил он, отыскивая в низкой ветке жимолости подходящий цветок. – Да, и знай, Пеире, что пчела или шмель с их жадно настроенным хоботком в этом деле нам не советчики».
Шляпа из плохого войлока сама сползла с лица Пеире, и тут Элеонора заметила, что он улыбается и не спит. Прежде чем усадить ее на скамеечку, он счел необходимым предупредить:
– Только никого здесь ни о чем не спрашивайте. Элеонора уже слыхала что-то о гостях Бельчонка, поэтому кивнула и спросила:
– Вас-то можно? – И, не дожидаясь разрешения, она спросила еще: – Это правда, Пеире, что вы подкидыш?
– Меня об этом спрашиваете?
– А кого?
В день знаменитого состязания, в то утро в роще, князь Блаи, Пеире и Пистолетик еще и плевали жвачкой из березовых листьев в кокарду с цветами сеньора на малиновом колпачке, который князь Блаи купил у одного пажа. И хорошо за него заплатил. Если бы Элеонора знала об этом, она бы спросила, для чего плеваться? И вот, Пеире бы ей ответил: «Чтобы попасть». Потом они втроем затеяли казуистический спор, стараясь выяснить, кого это больше оскорбляет. Сеньора? Пажа? Пистолетик доказал, что больше всего от этих плевков пострадала честь Пеире, так как он давно уже состоит на куртуазной службе у Элеоноры.
О, нежная служба! Это игра из тех, какие ни к чему не обязывают, чувства высказываются в песне, страсти разгораются на виду у многих, поэтому и страдания переносят с улыбкой. Легкие прикосновения и обмен пристойными подарками, среди которых должны быть только мягкие или квадратные вещи. О тайных встречах следовало бы уведомлять сеньора. Но и во время действительно тайных встреч, местом которых нередко становилась мягкая и широкая кровать Элеоноры, прекращались даже самые невинные прикосновения ко лбу или к ладони. Взгляды их рассеянно блуждали порознь, а разговоры касались изобретения новых развлечений для сеньора и дам. Или, что чаще всего, изобретения новых песен. Только когда Пеире пропадал у себя в Тиже, или же устраивался у других сеньоров, так как он никому, собственно, не служил, Элеонора чувствовала, что ее сердце тихонько поскуливает, как собачка, которая привыкла ждать, но не может этого делать в совершенном молчании. Назовешь это любовью и ошибешься. Ей же просто хотелось слышать то, что слышит Пеире. Но как это сделать? Быть всегда рядом, или быть всегда далеко? Последнее не помогло. Последнее ей не помогло.
– Только никого не спрашивайте, – сказал Пеире. Ей тоже послышалось, что кто-то наступает на черепки.
– Но это собака. – Глупые красные глаза и очаровательное пятно на морде. Обнюхав кружки, она фыркнула, отбросила голову от протянутой руки Пеире и лизнула ее. Элеонора нахмурилась. – Я просила егеря, чтобы он ее не брал, а то здесь такие злые люди. Зарубят или застрелят. Она все-таки им чужая. Правда, красивая?
Пеире обтер мокрую руку о грудь. Медленно, как будто он мог что-то сказать ей, сделав этот жест. Так нет, молчал. Какая-то возня наверху быстро улеглась. Собака продолжала шумно изучать винный погреб, как будто собиралась остаться в нем навсегда. Какую-то возню затеяли и в глубине погреба, куда ушла собака. Что-то било о бочки, топало и смеялось, а что – догадаться невозможно. Только спросили:
– Что это?
– Это соба… – начала было Элеонора, но Пеире взял ее за руку и прошептал:
– Отвечать им тоже нельзя.
ДВЕ ВЛЮБЛЕННЫХ УЛИТКИ
Две влюбленных улитки непременно должны встретиться майским утром после ласкового дождя, чуть смочившего свежую землю, так, чтобы она источала тонкий аромат конваллярий,
Задувают огни жирных свечей, чтобы оставить их до завтрашнего представления – они сгорели только наполовину, убирают экраны и ширмы из полупрозрачной бумаги, а рассказчик прячет свой сямисэн в футляр, и если бы у него сегодня лопнула струна во время представления пьесы о влюбленных, пойманных сетью неба, он бы догадался, что это какое-то предостережение, и велел кукловодам хорошенько проверить запоры, а также поглядеть, не закатился ли куда уголек из жаровен. Но все три струны сямисэна, точно сговорившись, решили не подавать никаких сигналов этой ночью 14 ноября 1729 года.
Одинаковые шляпы из рисовой соломы все еще видно из-за ширмы – это головы рыбаков; на рассвете – а утро приходится как раз на финал пьесы о самоубийстве влюбленных на острове Небесных Сетей – это они обнаруживают Кохару с мечом в груди, который Дзихэй, вонзив, для верности повернул вокруг оси изящным, но сильным движением руки, так, словно бы он всю жизнь тренировался в искусстве приканчивать гетер, а не был всего лишь неудачливым торговцем бумажными носовыми платками. Находят и его самого, висящего на розовом поясе Кохару, который он привязал к поперечной балке шлюзовых ворот. Кукла, изображающая Кохару, стоит в углу возле Дзихэя, рука ее все еще зажимает отверстие, куда Дзихэй каждый вечер вонзает ей тупенький театральный меч. Этот меч служит ключом механизму, который заставляет куклу при полном повороте клинка очень трогательно вскинуть руки и раскрыть рот, откуда немедленно вытекает капелька красной туши, при желтом свете жирных свечей похожей на кровь. А это дает понять публике, что Кохару мертва, и что пора греметь откидными стульями.
– Не больно было? – осведомляется Дзихэй, раскачиваясь на сквозняке. Уборщики в это время всегда отворяют окна и двери, чтобы проветрить помещение.
– Нисколько, – ласково отвечает Кохару, – когда ты поворачиваешь ключик в замке, я этим как будто способна даже наслаждаться. Разве я тебе этого не говорила?
– Н-не помню.
– Давно, еще во время первых представлений… Кто бы мог подумать, что мы с тобой будем играть эту пьесу, написанную господином Каннами Киегуцу, целых девять лет!
– Киегуцу писал только для живых актеров, – сердится Дзихэй. – Автор нашей пьесы – господин Тикамацу.
– Тикамацу так Тикамацу, – примирительно соглашается Кохару. – Но ты вспомни, все же первые представления проходили куда как веселей. Ты поворачивал свой меч раз пять или шесть, и я всякий раз вскидывала рукава. Махала ими точно ветряная мельница, а подкрашенная водичка била у меня изо рта фонтаном и поливала рассказчика с его сямисэном, а то и публике в первых рядах доставалось немало капель…