Звезда бегущая
Шрифт:
А сруб для погреба, что начал ладить как раз в ту пору, чтобы постоял он зиму, подсох, подсел, собранные его семь венцов так и простояли брошено в сарае всю зиму — не притронулся к ним; после, весной, чтобы не торчал на виду, не мешался, разметал его на бревна и даже не пометил, какое откуда: а, да катится оно все к чертовой матери!..
Вечером, норовя обмануть пугавшую бессонницу, Прохор не уходил спать до самой глубокой теми. На ночь уже пошло время — все ковырялся при свете лампочки в сарае, точил затупившиеся на глине лопаты, точил топор, поколол даже, без всякой надобности, немного дрова. Яму с Витькой почти
Почудилось, одна звезда двинулась с места. Двинулась — и потерялась, едва заметная среди других, ярких и крупных, подумалось даже — может, показалось. Но нет, глаз снова поймал ее: двигалась, слабенько мерцая, донося свой свет из черного мрака космоса до земной тьмы, и теперь не поверил себе: как это она может двигаться, потом осенило: да ведь спутник!
Сидел, глядел на него, забросив голову, медленно выдыхая из легких дым, спутник, подбираясь к зениту, делался все ярче, все лучше виден, уже не пропадал, глаз уже твердо держал его, а когда отпускал, тут же и находил снова, а звезды над спутником, Млечный Путь, который он перечеркнул и пошел дальше, были величественно недвижны, все, не смущаясь его быстрым бегом по небу, оставались на своих вековых местах, век ли, тысячелетие ли — все это было для них едино, короткое мгновение в их беспредельной вечности.
А спутник снова начал бледнеть, слабеть исходящим от него светом, глаз уже снова с трудом стал угадывать его, и, когда, затянувшись в очередной раз, вновь поднял лицо к небу, — движущейся звезды на нем не было.
И тут, когда не отыскал ее, сколько ни вглядывался, и расслабил зрение, дав глазам волю глядеть куда им захочется, помнилось вдруг, прохватило этим чувством до какого-то тонкого, вынимающего душу дрожания внутри, что уже было с ним: так сидел, глядел так на небо, — в какие-то дальние, незапамятные времена, не в детстве, нет, а словно бы в другой, незнаемой им самим, но несомненно бывшей с ним жизни.
Короткое мгновение длилось это чувство, ударило — и исчезло, дрожание перешло в дрожь, и Прохор ощутил: замерз. Секунду назад было тепло, и сразу — холодно.
Что-то неизъяснимо сладостное, восхитительное было в этом коротком мгновении памяти о себе незнаемом, хотелось вновь отыскать его в себе, нырнуть в него и длить, длить до бесконечности; Прохор, унимая дрожь, с незаполненными дымом легкими, взодрал голову кверху еще раз, но что-то случилось в нем, что-то переломилось будто, — ничего из того, только что бывшего, он не услышал в себе.
«Ну ладно, авось теперь-то уж…» — произнес Прохор про себя, как обычно после ночного курения здесь, на крыльце, имея в виду, что теперь-то уж, поди, заснет, затушил папиросу о боковинную плаху, выбросил окурыш и пошел по крыльцу наверх.
4
Не завклубом бы, спали бы, наверное, без задних ног до полудня. Когда наконец приехали в поселок, шел уже третий час, пока выгрузились, перетаскали все чемоданы,
— Первые больные! — пробурчал Дашниани, перекладывало, с одного бока на другой. — Совесть у них есть?
— Чего, обалдели, что ли? — подала голос с другой половины зала Кошечкина, — там, за загородкой из двух рядов кресел устроили женскую половину. — Ни стыда, ни совести у людей.
Она и Воробьев легли позже всех: только перетаскали вещи — Воробьев попросил Кодзева не закрывать дверь изнутри, опять они вдвоем куда-то исчезли, и когда появились, бог то ведает.
Кодзев знал: никто за него не встанет, не посмотрит, кто там, что такое, и надо вставать ему.
Кряхтя, с неразлипающимися, невидящими ничего глазами, он поднялся, качаясь, прошел между раскладушками к окну. Внизу на земле стояла женщина и махала рукой в сторону входа: откройте там.
Разминая на ходу лицо ладонями, Кодзев вышел в сумеречное, пахнущее половой тряпкой фойе, дотащился до двери, провернул ключ в замке и толкнул дверь наружу, чтобы открылась.
Ударило светом, и он понял, что, поспешив сюда, не надел на себя ничего, в одних трусах и майке. Неприлично-то как. Медицина, называется, приехала. Ох, идиот.
— Я завклубом, — сказала женщина. — Баня вам готова, можете мыться.
Веки, пока шел сюда, разлепило, и теперь видел женщину. Лет тридцать ей было, чуть, может, побольше, не городского склада — сразу видно, но с эдакими глазами… куда другой городской против таких глаз. С Лилей Глинской было что-то схожее в облике. Не поймешь что, неуловимое, и не похожесть, нет, а именно что вот — схожее. Ночью сегодня встречала не она, мужчина-завхоз.
Женщина, когда открыл дверь, собиралась подняться на крыльцо, ступила уже на нижнюю ступень, но открыл — и спустилась обратно на землю. Ошарашил, конечно, своим видом.
— Какая баня? — не понял Кодзев с конфуза.
— Ну баня, звонили нам из управления, приказали: мыться вам.
— А! — Кодзев сообразил. Да, верно, по графику, составленному в управлении комбината, здесь у них должна быть, как выражается Лиля, помойка. Истопили уже, значит. А впрочем, и пора. Пока женщины помоются, пока мужчины, да поесть, да кабинеты развернуть… времени, в общем-то, уже и в обрез, в два часа надо бы начать прием. В четыре вернется смена, в пять хлынет целый поток, вот до этих пяти — детей пропустить да женщин, что свободны. — Спасибо, — поблагодарил он завклубом. — Вовремя нас разбудили. А то мы сами-то… Поздно приехали.
— Да уж и я эдак подумала. — Завклубом обрадовалась, что угодила, лицо у нее было прямодушное, без всяких складок хитрости, и так все и засветилось. — Баня в семь готова была, а я подумала: пусть хоть до девяти поспят, ночью приехали, пусть выспятся, пусть потом нас получше осматривают. — Она засмеялась, довольная своей шуткой, и Кодзев, забыв о своем виде, тоже поулыбался ответно.
— На радиоузел, где он у вас, сходите, — попросил он. — Пусть объявляют: в два начинаем прием детей и женщин, с пяти до девяти — всех. И завтра целый день. С девяти до вечера.