Звезда бегущая
Шрифт:
Скорость стремительно падала, тряска прекратилась, бег самолета по бетонным плитам полосы сделался мягко-упруг, и вот винты двигателей заново шумно взревели, со звенящим свистом разрывая воздух, и скорость стала совсем пешеходной, самолет свернул с полосы на боковую дорогу и пополз по ней к аэродромному полю, к скопищу таких же, как сам, крылатых серо-белых железных чудищ, к сияющему ярко стеклом стен зданию аэровокзала.
Можно было отстегивать ремень. Ремень, свободно перекинутый через живот, ничуть и ничем не мешал, но полет кончился, посадка произведена, и отстегнутый ремень как бы означал для души, что ты уже не здесь, здесь для тебя все завершено, ты уже там, за бортом самолета, в иной, не ограниченной его тесным телом, своей собственной жизни.
Прищепкин отстегнул ремень, встал, снял
Одно язвило Прищепкина в минувшей командировке: Кошечкина. Вспомнилось, с какой ехидностью спросил бригадир Кодзев: «А вас разве интересуют наши дела?» — и чувствовал, как от одного лишь воспоминания вновь становится жарко ушам. И ведь не только Кодзев, а и Лиля Глинская… А до чего унизительна была вся вторая половина дня, когда пришлось таиться от них, чтобы не нарваться ненароком еще на что-нибудь подобное, слоняться без дела по поселку, сидеть тупо на бревнах у реки, и ужасно подумать, что делал бы, как пришел бы ночевать в клуб вместе с ними, если б не эта кинопередвижка. Не удержался, позволил жизни собственной просочиться в эту командировочную жизнь, не принадлежащую тебе. И главное, ничего в душе, полная пустота — от того, что произошло там, в шалаше. Взял то, о чем не думал, получил, чего не желал, что тут может остаться. Одно, правда, осталось: искусанная комарами спина. Сколько их там в шалаше попило у него кровь! До сих пор зудит, сил нет. Да вот испорченная тенниска еще, теперь ее только выбросить.
Ладно, сказал себе Прищепкин, идя по проходу за чьим-то стриженным под старомодный полубокс затылком, ладно, урок на будущее. Все кончилось, забыть скорее, как и не было. На ошибках учатся, без ошибок не бывает. Не велику шишку набил себе, в конце концов.
Он вышел на трап, аэродромный, пахнущий летучей керосиновой гарью воздух овеял ему еще не отошедшее после самолетного неудобного сна мятое лицо, — и он въявь ощутил, как хороша жизнь, как прочно влито в нее его тело, как он молод и полон сил, и долго еще будет таким, и на многое еще достанет сил.
На площади перед аэровокзалом паслись, воздев к проводам усы токоснимателей, троллейбусы. Ехать до редакции можно было любым номером, до дома только одним. Нынче, в самом начале весны Прищепкин получил первую свою собственную жилплощадь, комнату в коммунальной квартире с двумя соседями, день приезда — день законно командировочный, и с чистой совестью мог поехать домой, залечь отсыпаться, но его тянуло в редакцию — потолкаться там, полистать вышедшие за дни отсутствия номера, порассказывать о командировке — соскучился по своему обшарпанному, траченому временем столу, хотелось оказаться в знакомом, сделавшемся за год родным коридоре, да и поспал ведь в самолете, разогнал сон, ляжешь в постель, а еще и не уснешь.
Он сел в троллейбус, не поглядев номер.
Троллейбус, тяжело, сочно шелестя шинами, гнал по залитому горячим солнцем городу. Прищепкин сидел, поставив портфель на колени, глядел в окно на промелькивающие мимо дома, магазинные вывески, деревья, киоски «Союзпечать», «Табак», глядел — и не видел: взгляд его был обращен
Он достал блокнот и стал листать его. Форма вылепливалась, восхитительно угадывалась ладонями, но для крепости ей нужен был стержень, как гипсовой фигуре — железный штырь внутри, чтобы не развалилась; вот такой штырь нужен был, идея, которой все скрепилось бы, а она по-прежнему, как и в ту черную звездную ночь, когда ехал с врачами в автобусе и, подтолкнутый шофером, увидел бегущую звезду, деяние человеческих рук — спутник, ускользала, не давалась в руки, казалось, вот-вот она, секунда-другая — и ухватишь, но нет: шарил перед собой вслепую — и ничего не вылавливалось.
«Рассказ Урванцева о своем детстве», «Лилия Глинская — ночное пение в автобусе», — перебирали глаза подчеркнутые двойной чертой заголовки записей. Нет, все это не давало никакой опоры, не извлекался из этого никакой стержень. «Бригадир Александр Кодзев о проблеме «Пикулев — лекарство». Может быть, здесь надо искать, перебрать хорошенько, размять руками каждый комочек глины — и застрянет меж пальцев? Что он тогда говорил, Кодзев, о Пикулеве? Что-то вроде того, что один бездарен и ленив, а потом добрый десяток — последствия его бездарности ликвидирует, лбы разбивает… Нет, не то, не то, совсем не то.
Прищепкин закрыл блокнот, бросил обратно в портфель, глянул, отстраняясь от своих мыслей, в окно и увидел, что проехал нужную остановку, чтобы в редакцию, и основательно уже проехал.
Ему стало досадно. Сходить, пересаживаться, ехать обратно? Ну, конечно, а что ж еще.
Он вскочил, побежал по проходу к двери, троллейбус остановился, двери, скрежетнув, распахнулись и тут, когда спрыгивал с подножки на землю, вдруг ощутил себя не здесь, в городе, спрыгивающим на каменно ударивший в подошвы асфальт, а в ночной тайге, в темени, на пути из лесопунктовского поселка, точно так же соскакивающим с подножки, и в подошвы снизу бьет не камень асфальта, а упругая твердь лесной дороги.
Секунду оно длилось, это ощущение, а и не секунду, может, меньше куда, короткое мгновение, но будто какая-то искра высеклась из памяти, и озарило: в том разговоре с мужиком лесорубом, как его, Прохор, кажется, редкое нынче имя, отцом того самого мальчика, которого отвозил Воробьев, в том их разговоре у кабины среди ночи под безмолвное мерцание звезд над проемом дороги — вот он где, стержень. Связать спутник, высокое деяние человеческих рук, и поездку медицинской бригады, прибывшей из самого центра советской медицинской науки, по глухим, затерянным в тайге поселкам лесорубов. Эта бегущая звезда в космосе и эта кочующая по неустроенным таежным дорогам бригада врачей — все в основе своей явления одного порядка: наступления новой эры бытия, зарождения новых форм человеческого общения, когда Земля перестала быть громадной, неохватной, а превратилась в маленький, насквозь просматриваемый голубой шарик, несущийся в бездонном просторе космоса. И той, первой ночью, с врачами, когда смотрел на плывущий среди неподвижных звезд спутник, ведь именно это самое ощущение, оно именно, никакое другое, пробивалось, выкарабкивалось на поверхность сознания из его глубины, именно оно, никакое другое, и совсем, совсем уже близко было к поверхности, выбралось почти, выкарабкалось, но тут бригадир Кодзев начал перекличку, все ли на месте, — и оно тихо булькнуло обратно вглубь.