Звезда Тухачевского
Шрифт:
В гостиной они сели в кресла и долго молчали, изредка вглядываясь друг в друга, как бы стремясь прочесть затаенные мысли. Тухачевскому не терпелось спросить жену, чем вызвано ее встревоженное, нервное, состояние; возможно, она знает что-то такое, чего еще не знает он. Но он отдалял и отдалял этот вопрос, понимая, что если она знает что-нибудь слишком серьезное, то сейчас, накануне ответственной поездки, все равно не скажет об этом, чтобы не выбить его из колеи. Ведь он едет в Лондон как представитель великой страны, и ничто не должно повлиять на него, никто не должен там, в чопорной английской столице, въедливо всматривающейся в
И потом, какой особой, неизвестной ему информацией могла располагать Нина Евгеньевна? Впрочем, она живет не в замкнутом пространстве, общается с семьями знакомых ей военачальников, и там порой можно услышать больше, чем он услышит в своем служебном кабинете. А может, что-то еще неизвестное ему исходит от Тугариновой? Это предположение особенно взволновало и расстроило его: Зинаида Аркадьевна — женщина непредсказуемая, от нее всего можно ожидать — от радости до беды.
Тухачевский вспомнил, что как-то на Военном совете Ворошилов предупреждал собравшихся о строжайшем соблюдении военной тайны. В своей обычной манере простака, отлично знающего наперед, какие фортели могут выкинуть его подчиненные, он сказал:
— Некоторые командиры думают, что жена — самый верный друг, а жена считает, что самый верный друг — ее приятельница, и так секретная информация доходит до базара.
Что ж, сказано не очень-то этично, зато в принципе верно. И если уж мужья делятся с женами не военными тайнами, а просто тем, что происходит у них на службе, какие взаимоотношения складываются у них между начальниками и подчиненными или вроде того, что Иванов повышен в должности, Петров неожиданно слетел со своего поста, Сидоров награжден орденом, хотя его и не заслужил, а имяреку влепили строгача по партийной линии за то, что вздумал волочиться за женой своего командира, то, естественно, закрыть все клапаны для такой информации практически невозможно: семья военачальника, как и любая другая семья, неотделима от радостей и успехов или же от горестей и неудач своего главы, иначе она вряд ли может быть признана нормальной семьей.
— Ну что ж. — Нина Евгеньевна вдруг улыбнулась той улыбкой, которая взяла в плен Тухачевского еще при первой их встрече и которая сияла ему всегда, как незакатная звездочка в небе. — Все-таки Париж — это Париж, а Лондон — это Лондон, и я не имею права подвести маршала Тухачевского.
— Вот это совсем другой разговор, — обрадовался он. — Ты же знаешь: весь мир делится на оптимистов и пессимистов. А мы с тобой кто?
— Конечно же оптимисты. — Улыбка еще не сошла с лица Нины Евгеньевны, но в голосе все еще таилась тихая грусть. — Иначе зачем жить?
— Философ в юбке — самый великий философ, — рассмеялся Тухачевский и, поцеловав жену в порозовевшую от внезапной перемены настроения щеку, встал и прошел в свой кабинет.
Ночь он провел беспокойно, вскакивал, смотрел на часы, словно боялся опоздать на службу. А проснувшись окончательно, увидел, что Нина Евгеньевна уже не спит. Глаза у нее были заплаканы.
— Что случилось? — встревожился он.
— Всю ночь где-то рядом плакал ребенок, — всхлипывая, ответила Нина Евгеньевна. — А я не переношу детского плача.
— Тебе почудилось. Откуда рядом взяться ребенку? Я не слышал даже шороха.
— Нет, плакал
Он поцеловал ее в мокрые от слез глаза и привычно прошел в ванную — бодрый, готовый встретить новый день…
21
Литвинов приехал, как и было условлено, вечером, шумный, энергичный, нахрапистый и, несмотря на свою принадлежность к дипломатии, несколько бесцеремонный.
Тухачевский и прежде был много наслышан о Литвинове, но близко общаться с ним не доводилось. Они уселись в кабинете и сразу же повели разговор. С первых слов Литвинов привлек Тухачевского реализмом мышления, как бы бросающим вызов принятым стереотипам, а еще — сарказмом, таящимся в его рыхловатой улыбке, и умением в нужный момент быть предупредительным, вежливым и умеющим слушать своего собеседника.
— Вам приходилось испытывать на себе неожиданность как некое предначертание судьбы? — непредсказуемо спросил Литвинов и, не ожидая ответа, сверкнул стеклами очков и ответил сам: — Хотя в моем случае судьба, пожалуй, ни при чем. Во всем, что произошло со мной, да, смею думать, и с вами, «виновата» революция. Она и приказала мне быть Дипломатом. Хотите подробности?
— С удовольствием.
— В январе восемнадцатого года, будучи в Англии, я получил телеграмму, в которой сообщалось о моем назначении дипломатическим представителем Советского правительства в Лондоне.
— Но ведь в то время у нас с Англией не было еще дипломатических отношений.
— Вот именно. И тем не менее я тотчас же направил британскому министру иностранных дел Бальфуру ноту с уведомлением о своем назначении. И просил его принять меня. Ответ последовал незамедлительно. Он был внешне вежлив и исполнен чисто британской двусмысленности. Бальфур напоминал, что между нашими странами нет дипломатических отношений и это лишает его возможности принять меня, о чем он чуть ли не мечтает. Но готов поддерживать со мной связь через специального представителя иностранных дел.
— Мне кажется, даже этот результат можно приравнять к вашей первой победе, — улыбнулся Тухачевский.
— Если вам угодно, Михаил Николаевич, пусть будет так. Вы, конечно, знаете, что последний британский посол в России сэр Джордж Бьюкенен после революции был отозван в Англию. Ллойд Джордж назначил вместо него Брюса Локкарта, того самого, который был английским консулом в Москве. Представьте, порой неординарные события поражают своей обыденностью. Где, вы думаете, мы встретились с Локкартом? В плюгавеньком ресторанчике «Лайонс» за обедом. Там все и порешили. У меня уже было заготовлено рекомендательное письмо для Локкарта на имя Чичерина — своеобразная виза для пересечения границы. И Локкарт буквально через несколько дней выехал в Москву.
— Завидная оперативность, — заметил Тухачевский. — В наши дни это заняло бы, пожалуй, гораздо более продолжительное время.
— Революция — величайший ускоритель! — воскликнул Литвинов, и в его восклицании, казалось, была спрессована вся его энергия. — Но каково было мне! Кресло-то мое в Лондоне было занято! В нем прочно сидел господин Набоков, царский поверенный в делах. Он всем своим видом показывал, что никакой революции в России не происходило и произойти не может. Что делать? Не придешь же к нему в кабинет и не скажешь: «Ваше время, господин Набоков, истекло, позвольте вам выйти вон». Знаете, как у Чехова.