Звезда Тухачевского
Шрифт:
Тухачевский вместе со штабом фронта устремился в Смоленск.
…Он заперся в своем кабинете и приказал адъютанту никого не впускать.
Тяжкое поражение, настигшее его первый раз в жизни и первый раз за всю гражданскую войну, было равносильно смерти. Честолюбивые, жаждущие славы люди, подобные ему и, казалось бы, несокрушимые, при столь неожиданных поражениях становятся слабыми, как маленькие дети.
Тухачевский сидел закрыв глаза, обхватив горящее лицо руками. Он не просто страдал и казнил себя — он был в том состоянии отчаяния и безысходности, в каком, наверное, могли бы оказаться люди, вдруг узнавшие о конце света.
«Зачем, зачем
И лишь одна мысль на короткое время вывела его из этого мучительного оцепенения и самобичевания: «А ведь Наполеон, покорив Москву, позорно бежал из России, бросив на произвол судьбы свое войско!» Это было единственным слабым утешением.
«Ватерлоо! — огненным росчерком блеснуло в голове. — Варшава — это твое Ватерлоо!»
Но мрачные мысли не оставляли его. Он вдруг взглянул на лежавший перед ним пистолет как на свое спасение, как на избавление от убийственных мук, как на возможный выход из того ада, в который его завлекла судьба. А может быть, сам Всевышний?
Его крепкая рука, внезапно ставшая бессильной и дрожащей, потянулась к пистолету, и вот уже ладонь коснулась рукоятки…
И в этот момент послышался стук в дверь. Тухачевский не ответил. Пошли они все к дьяволу! Сейчас он возненавидел весь белый свет, все человечество. Ничего, ровным счетом ничего не нужно ему от этой ставшей постылой и никчемной жизни!
— Товарищ комфронтом, вам телеграмма. — Тухачевский едва распознал голос адъютанта.
Тухачевский молчал, словно напрочь оглох.
— Товарищ комфронтом, телеграмма. — Голос адъютанта стал тревожным и нетерпеливым.
— Никаких телеграмм! — рявкнул в ответ Тухачевский, будто говорил не со своим адъютантом, а с невидимым врагом.
— Товарищ комфронтом, мне кажется, она личного порядка. — В голосе адъютанта проступило смущение.
Тухачевский нехотя встал и открыл дверь ключом. Адъютант, не входя в кабинет, протянул ему телеграфный бланк.
«Приезжаем вдвоем завтра встречайте Вячеслав».
Тухачевский не сразу понял смысл телеграммы и лишь постепенно, несколько раз перечитав эту короткую строчку, почувствовал, что его озарило: «Господи, это же Вересов! Вдвоем — значит, едет с Машей». Но каков конспиратор! Ни имени, ни сути события! Впрочем, зачем? Ведь и так все ясно: вдвоем — это значит с Машенькой Игнатьевой, его первой, а может, и последней любовью!
— Спасибо, — коротко бросил он адъютанту, и тот сию же минуту исчез.
Он осторожно взял пистолет, будто оружие могло взорваться, и, положив его в ящик стола, снова приник к телеграмме.
Боже, никогда еще в жизни не получал он таких чудесных телеграмм. Их было множество, разных телеграмм, но то были или резкие, как удар хлыста, приказы,
Да, это была волшебная телеграмма! Потому что она по своей глубинной, хотя еще и скрытой, таинственной сути была весточкой любви.
27
Тот миг, когда распахнулась дверь и на пороге появилась Машенька Игнатьева, похожая на небесное создание, был счастливейшим мигом его суровой холостяцкой жизни. Женщины! Самые лучшие из них, которые и заслуживают того, чтобы именоваться женщинами, приходят к любимым в самое нужное, в самое роковое время, и их обаяние, их ласка, их нежность спасают погибающего, вынимают из петли висельника, отбирают пистолет у самоубийцы, вытирают слезы рыдающему от безутешного горя, зажигают весельем погибающего от тоски…
Тухачевский Неотрывно смотрел на Машу горящими исступленной радостью глазами, все еще не веря, что в самый отчаянный миг его жизни она внезапно появилась перед ним, чтобы спасти его и хоть в этот момент дать осознать, что высшее счастье человека — это не головокружительная карьера, не ордена — эти, в сущности, никчемные жестянки, лишь подогревающие ненасытное человеческое самолюбие, не богатство, а земная человеческая любовь.
Он бережно обнял ее за худенькие плечи, она прильнула головой к его широкому плечу, как тогда, в Пензе, и заплакала горько и беззвучно, боясь показать ему свои слезы. Но он все равно чувствовал, что она плачет, и больше всего ему захотелось понять причину этого плача: может, Вересов уже рассказал ей о поражении комфронтом, может, это были слезы радости, которую многие женщины, особенно под влиянием неожиданных и желанных событий, выражают именно слезами; а может, она плачет просто потому, что покинула родной кров, обжитой, полный материнской ласки дом и умчалась неведомо куда, оставив голодающих сейчас родителей, которым некому помочь, кроме нее, их дочери. Именно об этом и узнал Тухачевский позднее из ее сбивчивого, овеянного непонятной стыдливостью рассказа.
— Как я счастлив, — улыбка радости впервые за этот страшный август блеснула на лице Тухачевского, — теперь мы вместе, навсегда вместе, — повторял и повторял он, чувствуя, что самые нужные слова как бы прячутся от него и он безуспешно пытается их найти. — Как доехала, Машенька? Как родители?
Маша оглянулась на Вересова, благодарно посмотрела на него.
— Если бы не Вячеслав Анатольевич, наверное, никогда бы не доехала, — ответила она, украдкой смахнув слезы. — Что творится на железной дороге! Это же какой-то Содом и Гоморра! А родители… — Она опять стыдливо запнулась. — Плохи дела у родителей, Миша, голод не тетка. А как помочь им, ума не приложу.