Звездочеты
Шрифт:
— В муках рождается человек, в муках и гибнет, — молитвенно произнес Глеб. — Гонится человек за счастьем, по всему свету его разыскивает, а оно — рядом. В муках счастье, в муках человеческих. И чем горше муки, тем слаще счастье. А чистого счастья нет, все перемешалось, переплавилось: в добре зло тлеет, в ангеле бес сидит, в скромнике себялюбец, в бессребренике — скряга. И что же получается? А вот что: правда — она из кривды выходит. Несправедливость верх берет: над правдолюбцем хохочут, распутному хвалу воздают, мыслящего травят как зайца гончими. Человек глотка воздуха жаждет — его огнем душат, он хлеба просит — ему камень кладут.
«Не иначе рехнулся… — подумал Семен. — Не может нормальный человек так рассуждать».
— Гитлер, сказывают, чистый вегетарианец, мяса за всю свою жизнь ни грамма не сожрал, а видал, как сиганул! С первого прыжка!
— О Гитлере откуда данные? — насторожился Семен, чувствуя, как злость к этому человеку горячей волной накатывается на сердце. — За одним столом с ним обедал?
— Эва, как поворачиваешь… — обиженно сказал Глеб. — Об этом в газетах было. Газет, видать, не читаешь, начальник.
И то, что Глеб заговорил обиженным тоном, еще сильнее взбесило Семена.
— Ты… вот что, — негодуя на свое бессилие, раздельно произнес он. — Добром не уйдешь — пеняй на себя.
— Воюй… — усмехнулся Глеб. — Только с кем в бой пойдешь? Добры молодцы в чистом поле полегли, беспробудным сном спят. И разбудить некому. Солнце вон уже как поднялось, а они спят.
— Слушай, — поняв, что Глеба не пронять угрозой, попробовал взять уговором Семен. — Ты живой, я живой — двое нас, понимаешь?
— От тебя проку — что? — Выгоревшие брови Глеба чуть дрогнули. — Ты как птица подбитая, не взлетишь. А я свой карабин в реке утопил. Сроду я его не любил, карабин. И — в воду, аж булькнуло. Круги по воде — и никакой тебе войны!
— Ты что же, в плен нацелился? — ожесточившись, спросил Семен.
— Я не трус, не думай, — поспешно, будто самому себе, сказал Глеб. — Я по танку стрелял, по смотровой щели… По тому самому танку, который тебя чуть не перепахал. Потом — гранатой, а он, стерва, прет и прет. Ты ихние танки видал?
— Последняя пуля у меня в патроннике… — прошептал Семен.
— Прибереги, — сочувственно вздохнул Глеб. — А только в плен мне никак нельзя. Немец в первое время злой будет. Недосуг ему с пленными разбираться — коммунист ли, беспартийный ли. Переждать придется, а как отгромыхает — вот тогда мозгами и пораскинем. Посмотрим, как оно повернется — спиной ли, лицом ли.
— Изменник ты! — снова схватился за наган Семен.
— Истрать пулю-то, истрать, — посоветовал Глеб. — Всего девять граммов, не жалко.
— Фашист!
— Нет! Не-ет! —
— Хуже фашиста! — уже без зла, как об окончательно решенном, сказал Семен. — Только себя любишь, свои болячки считаешь. Стрелять надо, а ты карабин в реку? Соринка в глазу, а ты на солнце поклеп возводишь. Пословицы и те под себя подладил. Черную душу чистым словом хочешь отмыть?
— Мильонами привык считать… Один человек для тебя — ничто, — слова с обидой сказал Глеб.
— Сейчас — мильонами! — отчеканил Семен. — Хочешь, чтоб на тебя одного молились? Оружие утопим и будем глядеть, как ты корчишься, тоской исходишь? А кто от матерей наших пулю отведет? Россию кто заслонит? Веры в тебе нет, Глеб, или как там тебя… Без веры ты что? Труха!
— Труха? — удивленно протянул Глеб. — А ты приложи, прислони ладонь-то. Положи наган и прислони. Вот сюда, к груди. Бьется? Живое оно! Живой я! — задыхаясь, повторил Глеб.
— Живые — те, что на заставе полегли. Вот те — живые, — оказал, хмурясь, Семен.
— Гибнуть не хочу! — воскликнул Глеб. — Меня на свет породили зачем?
— И как ты среди нас жил? — недоумевая, спросил Семен. — Одним воздухом с нами дышал, на одной парте сидел, по одной земле ходил?! Невероятно!
— Ан нет, очень даже вероятно. Жалеешь, что не раскусил?
— Жалею, — признался Семен. — Таких, как ты, с ходу не раскусишь. Небось исусиком прикидывался. Оборотни — они всегда прикидываются. Без войны таких не раскусишь. Таких только война из щелей выжить сумеет. А вообще-то сами мы виноваты… Бывало, подлость прощали, подонкам улыбочки дарили. Надеялись, авось совесть у них просветлеет. А у них вместо совести — ржа.
Глеб не отзывался. Семен, обессилев от долгого разговора, нервно дрожал, тщетно пытался сомкнуть веки. Где-то в стороне заставы все еще дыбила земля, лес вздрагивал, будто невидимый леший нещадно тряс стволы деревьев.
— А хочешь, я им скажу, что ты никакой и не командир, — вдруг нервно спросил Глеб. — Боец, и все. Рядовой из рядовых. Глядишь, все обойдется, колесница мимо прогрохочет. Кому охота под колеса-то? А там мы свое возьмем. Придет времечко. Главное, момент не пропустить. Как обернется не по-ихнему — мы им в спину…
— Значит, и нашим, и вашим? — очнулся Семен. Он помолчал и добавил: — Всяких видал. Такого, как ты, — первый раз.
И, сказав это, умолк, будто Глеба больше не существовало. «Вот отлежусь и поползу. На заставу», — облегченно подумал Семен.
— На плюс всегда свой минус имеется, — медленно, будто каждое слово приходилось выталкивать изо рта, продолжал говорить Глеб. — Возьми, к примеру, людей. Один смеется, другой горькими слезами умывается. Один родился, а другой в тот же миг богу душу отдал. На день ночь имеется, на тишину — гром, на солнце — тень… Вот и война — она для чего? Природа равновесия требует. Войны нет — и мир не за понюх табаку. Грош ему цена в базарный день… — Он помолчал, ожидая возражений Семена, но не дождался. — Слушаешь небось и диву даешься — чего это он разговорился? А чего тут не уразуметь? Молчал я долго, ох как долго — вот в чем стержень-то! А теперь выговориться желаю. Досыта! То, что думаю, а не то, что требуется, хочу сказать. Не слушаешь… — укоризненно добавил он. — А вот ногу зря не даешь перевязать. Кровью изойдешь, пожалеешь: поел бы репки, да зубы редки…