Звезды и селедки (К ясным зорям - 1)
Шрифт:
– Всего стожка за раз не вымолотишь. Умаешься.
– Да, но стремиться к этому надо!
Он сидел на краю постели и позевывал, разводя руки.
– Иди сюда!
– приказал с ласковой угрозой.
– Кому говорю?
София подошла. Медленно, с материнской снисходительностью. Степан, поднявшись, обнял ее и спрятал голову у нее на груди. Зажмурился, долго молчал.
– Ты пахучая, - сказал наконец.
– И красивая. И сладкая.
– А ты глупенький.
Минуту спустя София мягко освободилась из объятий, потом потрепала его короткие волосы.
– О мужчины,
– произнесла тоном матери, мудрой и снисходительной.
Он снова потянулся к ней. София отступила.
– Яринка войдет.
Степан отпрянул и стал одеваться с торопливостью солдата после побудки.
– Готов.
– И, подкравшись к ней, воровски поцеловал в шею.
– Н-ну!
– шутя замахнулась София.
– Как оса на сладкое!
Вошла в хату Яринка, обожгла Степана взглядом - горячим, черным и настороженным.
Степан улыбнулся смущенно и как-то глуповато.
София заметила их немой разговор, но притворилась, что это ее не интересует.
– Доченька, бычка сегодня не пускай с коровой, вчера, окаянный, все вымя ежом* поколол. Сегодня доиться не давала. Нарубишь ему картошки помельче и засыплешь грисом**.
_______________
* Е ж - колючий намордник, надеваемый теленку, чтобы корова не подпускала его к вымени.
** Г р и с - пшеничные отруби.
– Ладно, - сквозь зубы процедила Яринка.
– Вы все бы на меня взвалили.
– Аль тяжко?
– На черта оно мне. Чужое.
– Ты помни, о чем говорили!
– с угрозой, понятной лишь им, сказала София.
– Уже позабыла!
– сухим, как кремень, взглядом полоснула ее Яринка.
София со Степаном быстро пообедали и спустя каких-то полчаса поехали на поле. Сегодня они изрядно запоздали.
Мать не успела прибрать постель на нарах. Яринка взглянула на тугие подушки, с вмятинами от двух голов, на рядно, которым мать укрывалась с ним, и ей почему-то стало неимоверно стыдно. И вспомнила Марию Гринчишину на возу с Фаном, и мурлыкающий голос парубка: "Ой, не спится, не лежится", и свое, загнанное в самую глубину сознания, жгучее, затаенное от всех и самой себя любопытство - "а что оно, что оно?".
И что странно: девушка могла представить Степана на месте Фана, а себя - Марии, а вот мать... Нет, не могла она ёжиться и отбиваться от жадных рук Степана. Мать ее лежала спокойно, неприкосновенная и святая!.. Но зачем она пустила к себе Степана, она же не Мария, которая боится одна спать на возу!..
И Яринка, крепко зажмурившись и закусив губу, заплакала.
Потом, икая, долго тряслась в нервной лихорадке.
– Ну, погодите!
– встряхнула головой.
Где-то в конце улицы заиграл рожок пастуха.
Яринка вытерла ладонями слезы и побежала к хлеву. Открыла кошару. Пучеглазый, со стеклянным взглядом, баран прыгнул через высокий порог. За ним поочередно слепо прыгали овечки. Ягненок, в самозабвении присосавшийся к вымени матки, тянулся за нею до самого порога, споткнулся, перевернулся, и по нему семенили все остальные ярки и ягнята.
Ворота Яринка еще не открывала. Нагнув голову, баран выжидательно стоял у забора, терпеливо и важно. Овечки
Как только голова сельской отары, неся на себе пепельно-серую тучу пыли, поравнялась с ее двором, девушка открыла ворота, и овцы, едва не сбив ее с ног, выкатились на улицу. Так же вовремя выпустила Яринка и корову.
Лыска долго стояла в воротах, вертела головой и ревела, зовя теленка. Яринка стегнула ее хворостиной, и корова, сердито взметнув рогами и отмахнувшись хвостом, присоединилась к стаду.
За час с небольшим девушка управилась по хозяйству и побежала к теткам. Надеялась застать хотя бы одну, рассказать о своей обиде, а те найдут управу и на мать и на того бродягу Степана.
Во дворе дядьки Олексы Яринка застала одного только деда Игната. Он горбился на солнцепеке в драном соломенном бриле и в валенках. Хата была заперта, - видимо, не полагались на дедову бдительность.
В холодочке под кустом георгина стоял глиняный горшочек, прикрытый ржаной горбушкой. Над хлебом вился рой мух. Вероятно, и стерег дед Игнат этот самый горшочек с кашей от мух и собак.
Дед казался Яринке вечным. Ведь вон сколько живет она на свете, но всегда помнит его таким. Всегда в валенках и в бриле. В одних и тех же широченных штанах, подпоясанных очкуром, с мотней чуть ли не до колен. И та же самая пожелтевшая дремучая борода, из которой выглядывает, точно луковица, желто-сизый нос, и небольшие выцветшие голубые глаза, и еще губы, похожие цветом на окорок, который продержали в рассоле недели две перед тем, как повесить вялиться в трубу.
Дед был большим чудаком. Лет ему уже... а и вправду, сколько же? Никто не знал. Спрашивали самого деда.
– Годы - не грльоши, и дурак тот, кто их сцитает!
– сердито бубнил дед.
– Кто сцитает, сколько прльозил, тот рльано сконцается. И сколько б ни прльозил, так того, цто остается, никогда целовеку не хватает...
Яринка, да не только она, а и старые люди побаивались деда из-за его мудреных пророчеств. Вот придут, мол, времена, что брат пойдет на брата, а сын на отца своего. И бога, мол, забудут, и праведные кости повыкидывают из могил на глумление детишкам. И ходить будут между стогов без маковой росинки во рту. И разверзнется геенна огненная и... и...
– всего того страшного и не удержишь в голове. И стоит только Яринке завидеть где-либо деда Игната, так ей мерещится, как дети на выгоне играют в лапту человеческими костями...
Года два назад похоронил дед Игнат младшего, своего семидесятилетнего сына, деда Савку, и доживает теперь свой век у внука - дядьки Олексы. Зимою лежал на печи, а летом покашливал на солнышке. И здоровьем, не сглазить бы, был еще ничего - зимой до получасу мог высидеть за клуней. Вот только истома какая-то одолевала его, - "крузение головы", как говорил сам дед Игнат. Поэтому и не любил ни шуму, ни гомону. Когда во дворе дядьки Олексы собирается молодежь поиграть и потанцевать, тогда дед Игнат выходит на открытое место, втыкает в землю свою клюку и, развязав очкур, присаживается за палкой на корточки.