69 этюдов о русских писателях
Шрифт:
А «В кабинете цензора» (так называется эпиграмма Дмитрия Минаева):
Здесь над статьями совершаютВдвойне убийственный обряд:Как православных – их крестят,И как евреев – обрезают.«Во времена Пушкина имелось множество экспертов, знающих, как создавать талантливое и великое. Лучшие специалисты работали в цензуре и в III отделении. Писателям рекомендовали – преданность монарху, народность, воспевание побед российского оружия. Прописывались точные рецепты, как заверяли Бенкендорф, Уваров, сам Николай I.
Большинство литераторов были гуляки праздные, свободные и беспечные поэты, слагающие своим песни по вдохновенью, по зову совести и музы и прочих неуправляемых субстанций. Ремесло – вот что было нужно. Побольше ремесла, квалифицированных ремесленников, делателей, готовых мастерить на любую заданную царем тему. К середине XIX века их появляется все больше...
Надежность была нужна. А посредственность – она надежна... На самом же деле раздел литературных страстей прежде всего проходил между талантом и посредственностью... Почему-то самодержавие никак не могло найти себе честных апологетов. Большая часть этих правоверных, этих ревнителей, гонителей оказалась хапугами, растратчиками, лихоимцами...»
Эта цитата взята из статьи «Священный дар» Даниила Гранина, которая была напечатана в «Новом мире» в ноябре 1971 года. Статья, что называется, с подтекстом. Критикуя прежнее положение в дореволюционной русской литературе, Гранин имел в виду и советскую. Впрямую говорить было нельзя, и поэтому Гранин, как и многие другие его коллеги по цеху, прибегал к эзопову языку. Вот и в пьесе «Шаги командора» Вадима Коростылева (все те же 70-е годы) император Николай I говорит:
« – Тут и твоя вина, Александр Христофорович, что только люди без искры божьей в душе хвалы нам поют!
Бенкендорф:
– И пусть поют! Их много, пение-то громкое получается».
И чтобы закрыть это ответвление темы, приведем высказывание Ченгиза Айтматова: «Наша самая большая беда в литературе – это обилие посредственности, той обманчивой видимости, когда пены больше, чем живой воды».
О том, как советская власть умела взбивать пену, – об этом чуть позже. А мы продолжим печальный список униженных и загубленных русских писателей до 1917 года.
Семен Надсон – не только поэт-лирик («Только утро любви хорошо...»), но и сознательный гражданский поэт.
Друг мой, брат мой, усталый страдающий брат,Кто бы ты ни был, не падай душой:Пусть неправда и зло полновластно царятНад омытой слезами землей;Пусть разбит и поруган святой идеалИ струится невинная кровь: —Верь, настанет пора и погибнет Ваал,И вернется на землю любовь!..1881Надсон ушел из жизни в 24 года, так и не дождавшись падения Ваала. Не дождался и Глеб Успенский: его поразило безумие. Всеволод Гаршин, человек «с лучистыми глазами и бледным челом», бросился от отчаянья в лестничный пролет.
Публицист и критик Николай Михайловский в 1895 году на вечере, устроенном в честь его дня рождения, сказал: «Я не знаю, есть ли на свете служба тяжелее службы русского писателя, потому что ничего нет тяжелее, как хотеть сказать, считать себя обязанным сказать, – и не мочь сказать».
И, конечно, одна из самых трагических фигур русской и мировой литературы – Федор Михайлович Достоевский. В юности, как вспоминает
Литературоведы утверждают, что смертную казнь Достоевский пережил трижды: реально («изнутри») – 22 декабря 1849 года, художественно – в романе «Идиот», и вновь реально (но уже «со стороны») – 22 февраля 1880 года, присутствуя на казни Ипполита Млодецкого (он покушался на жизнь графа Лорис-Меликова). Палач надел на Млодецкого белый колпак, закрывший ему лицу, и холщовый халат, связав его сзади рукавами. Затем накинул на него петлю и поставил на скамейку. Барабаны ударили дробь... И безжизненное тело Млодецкого закачалось на веревке... Все это наблюдал и переживал (и еще как!) Достоевский.
Федор Михайлович вспоминал, как он сам стоял на эшафоте в серое петербургское утро и как неожиданно из-за морозных клубов дыма блеснул луч солнца. А жить оставалось минут пять – не больше. И «эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении...» («Идиот»). И устами князя Мышкина Достоевский выразил терзавшую его мысль: «Что, если не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил...»
Достоевский, можно сказать, вышел из могилы, и поэтому он такой трагический и инфернальный. Как считал Николай Бердяев, Достоевский «открыл какую-то метафизическую истерию русской души, ее исключительную склонность к одержимости и беснованию...» Достоевский точно определил новую породу людей: бесы!
Интересно, что Достоевского преследовала царская власть, но не любила его и советская. «Архискверный Достоевский!» – считал Ленин. При Сталине Достоевский находился вне советской литературы. Его считали злобным, махровым врагом революции и революционеров-демократов. Ну, а потом признали: гений!..
III
Ну, а теперь самое время переходить от царского времени к советскому. Долгое время считалось, что до октября 1917-го все было плохим, сплошной мрак, а после 17-го – все светлое и счастливое. И вообще жизнь России началась как бы с чистого листа. Об этом писали, талдычили и кричали. И даже просвещенный нарком Анатолий Луначарский писал (был ли он искренним, кто знает?): «Почти у всякой русской писательской могилы, у могилы Радищева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, Достоевского, Толстого и многих других, – почти у всех можно провозгласить страшную революционную анафему против старой России, ибо всех она либо убила, либо искалечила, обузила, обрызгала, завела не на ту дорогу. Если же они остались великими, то вопреки этой проклятой старой России, и все, что у них есть пошлого, ложного, недоделанного, слабого, – все это дала им она».