8том. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма
Шрифт:
Вот мысль, способная уязвить нас, кичащихся своей жалкой мудростью: человек этот, владевший тайнами словотворчества, не был умен! Слушая, как он излагает трубным голосом свои нелепые афоризмы и свои туманные теории, которые любая из написанных им строк яростно опровергала, вы в недоумении говорили себе: «Так вот он, вот он — козел отпущения романтических бредней, жертвенное животное, с помощью которого гении искупают все свои грехи».
Таков был Флобер. Но это был, кроме того, богатырь с мощной мускулатурой, походивший на святого Христофора, который, вырвав с корнем дуб и тяжко опираясь на него, перенес литературу на своей могучей спине с берега романтизма на берег натурализма, даже не подозревая, что он совершает, от чего отталкивается и куда приходит.
Дед его был женат на уроженке Канады, и Гюстав Флобер гордился тем, что в его жилах течет кровь
187
Антони — герой одноименной драмы А. Дюма-отца (1831), романтический герой, охваченный роковой страстью и в конце концов закалывающий свою возлюбленную ради спасения ее чести. Под «синим чулком» подразумевается Луиза Коле.
Самыми великолепными своими нелепостями Флобер конечно же обязан романтизму. Но немалую роль сыграла здесь и его собственная натура.
Братья Гонкуры отметили в своем «Дневнике» эти сумбурные рассуждения Флобера, эти теории, находившиеся в полном противоречии с самой природой его таланта, которые он провозглашал громовым голосом; пытаясь обосновать «эти пышные декларации», все эти туманные и необыкновенно сложные построения о чистой красоте, о вечной красоте, Флобер увязал, как увязает буйвол в озере, покрытом водорослями. Все это отличалось удивительной наивностью. Г-н Анри Ложоль в статье, о которой я только что говорил, справедливо отмечает, что самым прискорбным заблуждением Флобера была его уверенность, будто искусство и жизнь — вещи несовместные, будто для того, чтобы быть писателем, следует отказаться от всех иных обязанностей, от всех радостей жизни.
«Мыслитель, — говорил Флобер (а разве художник — не трижды мыслитель?), — не должен иметь ни религии, ни родины, ни каких бы то ни было общественных убеждений… Участвовать в чем бы то ни было, вступать в какую-нибудь корпорацию, в какое-нибудь братство, в какое-нибудь дело, даже носить какой бы то ни было титул — значит бесчестить, значит унижать себя… Ты сможешь, мой милый, описывать вино, любовь, женщин, воинскую славу лишь при том условии, если сам не будешь ни пьяницей, ни влюбленным, ни супругом, ни солдатом. Человек, причастный к жизни, плохо видит ее, он или слишком страдает, или слишком наслаждается. Художник, на мой взгляд, — это чудовище, существо, стоящее за пределами человеческой природы».
В этом-то и заключается ошибка. Он не понял, что поэзия должна рождаться из самой жизни, естественно, подобно тому, как дерево, цветок и плод рождаются из земли, — из самых недр земли, а не падая с небес. Мы всегда страдаем исключительно из-за собственных ошибок. Флобер жестоко страдал из-за своей. «Его несчастье, — справедливо замечает наш критик, — проистекало оттого, что он упрямо желал видеть в литературе не верную служанку человека, но какого-то свирепого Молоха, жадно требующего искупительных жертв».
«Сперва избалованный ребенок, затем — состарившийся ребенок (прибавляет г-н Ложоль), но, так или иначе, всегда ребенок! Флобер пронес через всю жизнь зародившиеся у него еще в коллеже теории об абсолютном превосходстве писателя над прочими смертными, об антагонизме, будто бы существующем между ним и остальной частью человечества, о том, что мир — злачное место, и еще многое в таком же роде! Всю эту высокомерную чепуху он воспринял в юности, как догму, и до конца сохранил к ней благоговейное отношение. Ребяческое представление о долге писателя навсегда застряло в его сознании, где, несмотря на внезапные озарения, почти постоянно царил хаос».
Флобер яростно отстаивал так называемое
188
…как Деций устремился в пропасть. — Деций — легендарный древнеримский герой; бросился на коне и в полном вооружении в бездну, чтобы вернуть Риму утерянную славу и богатство.
При внимательном рассмотрении обнаруживаешь, что идеи Флобера не были его личным достоянием. Он заимствовал их у различных людей, но старался как можно больше затемнить их и необычайно запутать. Теофиль Готье, Бодлер, Луи Буйе придерживались примерно тех же взглядов. В этом смысле «Дневник» Гонкуров весьма поучителен. Мы видим, какая глубокая бездна отделяет нас, учившихся читать по книгам Дарвина, Спенсера и Тэна, от старых мастеров. Но не менее широкая пропасть уже возникает между нами и людьми нового поколения. Те, кто приходит вслед за нами, потешаются над нашими методами исследования. Они не понимают нас, и если мы со своей стороны не примем мер, то даже не будут знать, чего они, собственно, хотят. Идеи в наш век сменяются с головокружительной быстротой. Кажется, только недавно мы присутствовали при рождении натурализма, а он уже — при последнем издыхании; думается, что и символизм вскоре вслед за ним возвратится в лоно вечной Майи.
Печально течет поток сменяющихся настроений и философских взглядов, а произведения старого Флобера по-прежнему нерушимо высятся, продолжая вызывать к себе уважение. Этого достаточно, чтобы простить славному писателю все несообразности и противоречия, которые во множестве обнаруживаются в его письмах и дружеских разговорах. Но среди этих противоречий есть одно, которым следует восторгаться и которое надо благословлять. Флобер, который ни во что не верил и с еще большей горечью, чем Екклезиаст, вопрошал себя: «Да и что остается человеку от труда его?» — этот Флобер был самым трудолюбивым из всех мастеров литературы. Он работал по четырнадцать часов в день. Он тратил много времени на различные изыскания и первоисточники (ему это плохо удавалось, так как у него не хватало критического чутья и метода); долгие послеобеденные часы он посвящал тому, чтобы изливать «свою свирепую меланхолию», как метко выразился г-н Анри Ложоль; обливаясь потом, пыхтя, задыхаясь, не щадя себя, он склонял над столом свою мощную грудь, созданную для безграничного простора лесов, морей и гор, — и апоплексический удар угрожал ему задолго до того, как сразил его; стремясь завершить свое творчество, Флобер соединял упорство неистового писца и бескорыстное рвение великих отшельников с безотчетным пылом пчелы и художника.
Почему, ни во что не веруя, ни на что не надеясь, ни к чему не стремясь, обрек он себя на столь тяжкий труд? Он сам объяснил это противоречие, сделав в разгар своей славы горестное признание: «В конечном счете, работа — это лучшее средство укрыться от жизни».
Он был несчастлив. Если он даже был в этом повинен, если он стал жертвой своих ложных идей, муки его от этого были не меньше. Не будем уподобляться аббату Бурнизьену, который отрицал страдания Эммы [189] на том основании, что она не страдала ни от голода, ни от холода. Один не чувствует железных зубьев, впивающихся в его тело, другому кажется жесткой пуховая подушка. Подобно принцессе Возрождения [190] , Флобер «нес более тяжкое бремя человеческих страданий, чем то, что положено всякому благородному существу».
189
Аббат Бурнизьен, Эмма — персонажи романа Флобера «Госпожа Бовари» (1856).
190
Подобно принцессе Возрождения… — Речь идет о Маргарите Наваррской. Цитируется ее письмо к одному из друзей.