…А родись счастливой
Шрифт:
— И много их ляжет? — подчеркнула она слово, которое Митрич лишь чуть оттенил.
— Да уж по договорённости, по обоюдному, как пишут, согласию.
Люба осеклась. Не так, оказывается, прост её гость. На лету намёки ловит, как игривый кобелёк кусок сахара.
— Прошу, — пригласила она к столу. — Чай покрепче наливать?
— Чай — любой, а к чаю можно и покрепче. Вчера мы, грешные, после вашего ухода так напровожались, что нынче голова чего-то, как с чужого плеча.
— Придётся вернуть её на место. — Люба достала из бара недопитый вчера коньяк, протёрла салфеткой широкобокие рюмки.
Митрич бочком, будто не он теперь этому дому хозяин,
— Может, чего попроще найдётся для возврата головы? А коньяк-то бы для чего другого пригодился?
— Голова болит при сужении сосудов, а коньяк их как раз расширяет. — Люба налила ему полную рюмку, себе — чуть-чуть и, подняв рюмку за донышко, улыбнулась ему из-за неё: — Поправляйтесь.
Митрич, в отличие от Игоря, не плеснул коньяк меж разверстых челюстей, а зажмурился и выпил обстоятельно медленными, звучными глоточками. Выпив, скривился, закусил кусочком сахара.
— Я вот, грешник, — заговорил он подсластившись, — два института кончил, грамотней меня никого в районе нет, а особого вкуса этого напитка до сих пор не понял. Так, смешение какое-то гибкости с крепостью, лозы с дубом. Это всё равно, что изворотливость на тупости замешивать. И не знаешь, что лучше: тупая изворотливость или изворотливая тупость.
— Митрич, миленький, неужели два института? А работаешь тут…
— Так уж у меня выходит, что одно с другим никак не стыкуется. — Он разглядел за чайником розетку с нарезанным лимоном. Достал ломтик, завернул в него кусочек сахара и аккуратно отправил вилкой в рот. Любе даже завидно стало, как ловко это у него получилось. Вот Сокольников ел небрежно, размашисто. Тот же лимон он ухватывал ногтями за корочку и просто кидал на язык, а потом чавкал не морщась. Пепел сигареты мог, не глядя, стряхнуть в тарелку, а этот мужичок, видать, другой совсем, а она его и не замечала никогда.
— Ты вот всё Митрич, Митрич, — продолжал он, — и все так. А почему не по имени-отчеству?
— Не знаю, — пожала плечами Люба. — А верно, почему?
— А потому, что сразу вылезет несуразность сочетания: Аскольд Дмитриевич Настёхин. Митрич Настёхин — ещё туда-сюда, а Аскольд Насёхин — дурь собачья. Хотя имя это тоже имеет деревенское начало. Папаша мой вовсе не «Аскольдову могилу» Верстовского имел в виду — он этой оперы слыхом не слыхивал, равно, как и не знал, что был такой древнекиевский князь Аскольд. Зато отец слыл активистом коллективизации деревни и имечко мне сочинил как прямое производное от этого движения. Я ведь местный кадр, а знаете, как тут первый колхоз назывался? «Ассоциация коллективистов деревни! Сокращённо — Аскольд. Вот так! Слава богу «Колхозом» не окрестил, а то бы был теперь Колхоз Дмитриевич Настёхин. Звучно, правда? А еще звучней Любовь Колхозьевна Дурандина. Это если бы дочка у меня за Стёпку Дурандина вышла. А ведь и Дурандины, хоть Стёпка и дурак, тоже не от дурости произошли, а от дуранды. Так жмых льняной называют.
— Зато сейчас отчество звучит красиво, — отозвалась Люба, — представь: Олег Аскольдович!
— Не подходит. Это Олег убил Аскольда в Киеве. Олег не подойдёт. Ассоциация всё равно, что Авель Каинович. У меня проще: Колька Настёхин, Васька Настёхин. Это уж если в люди выйдут, будут Аскольдовичами. Но главное, чтобы ростом вышли не в меня. А то опять гляди, какие противоречия: при моей
Митрич поёрзал на диване, усаживаясь глубже. Остроносенькое лицо его с хорошими серыми глазами пошло пятнами.
— А ведь так-то сказать, какая вроде бы разница? Ну, не вырос, так и что из этого? Голова-то варит похлеще, чем у иного длинного. Но народу, оказывается… — Митрич закрутил указательным пальцем спираль, и стало видно, что хмель достал его. — Народу в председателе и рост — не последнее дело. Видно, неосознанный инстинкт самосохранения действует. Люди боятся маленького начальника, потому что серёдкой чувствуют: в каждом большом он видит себе укор или даже злой умысел и будет вымещать ему любую мелочь. Говорил тебе кто-нибудь из недоростков такое?
— Нет, — серьёзно призналась Люба. — У меня никогда не было таких поклонников.
— Ну, положим, они всегда были и есть, — поправил её Митрич. — Просто вы не знали об этом, и они никогда не признавались, боялись быть обиженными отказом. Мы, грешники, очень обидчивы.
— А что тут такого? Рост, разве, главное в человеке? Могут быть и другие достоинства.
— Могут! — согласился Митрич и весело дёрнул головой, однако лукавинка, которую он держал в глазах, вдруг пропала. Словно он решился на что-то сверхважное. — Однако ж, давайте, не отходя, как пишут, от кассы, проверим значение роста в сравнении с другими достоинствами. Вот я предлагаю вам заменить Анатолия Сафроновича, что вы мне на это скажете?
— В каком смысле заменить? — искренне не поняла Люба.
— Во всяком. В хозяйственном, в духовном, в плотском.
Митрич ещё глубже сел в диван, уже нарочно оторвав ноги от пола и, скрестив руки на груди, с хмельным вызовом поглядел на Любу: крутись, мол, теперь, матушка. Что ты будешь плести, я заранее знаю, но погляжу, как покрутишься.
И она действительно закрутилась.
— Митрич! — изумилась Люба до того, что встала из-за стола и подошла к нему, положила руку на плечо. — Что ты, миленький? У тебя же семья.
— А семья — дело наживное. Сегодня есть, завтра — нету. Вы это не хуже меня знаете.
— Митрич, ну, ты же такой умный, не говори глупости.
— Этим и спасаюсь! — вздохнул он и потянулся к бутылке, налил полную рюмку и выпил так же обстоятельно и звучно. — Меня, к примеру, не мучает вопрос существования Бога. Его нет, ибо Бог — это прежде всего соразмерность и справедливость, а их нет. Значит, нет и его. На том и поладим.
Любе было бог с ним, с богом, а вот с Митричем как-то бы надо поладить так, чтобы он не ловил её на слове, не ставил перед таким выбором, где выбор невозможен. Не оставлять же его у себя, в самом деле! Этого обмылка ей только не хватало… Значит, он прав насчёт роста. Коротель хороша в моркови, а мужчина должен быть мужчиной. То ли дело Степан!