…А родись счастливой
Шрифт:
— Что тебе на завтрак? Яичницу или кашу? — спросила жена. Она тоже была одета только в короткий шёлковый халатик и стояла, прислонившись к косяку спальни, неумытая и встревоженная.
— Ничего! Машину вызови!
— Тише кричи, дочку разбудишь! — тихо, как-то очень безнадёжно сказала жена.
— Пап, я уже не сплю! Ты куда? — просунула под руку маме кудрявую голову дочка.
— Ну, куда я всегда хожу? На работу. Доброе утро!
— Сегодня у папы работа около тёти, которую вчера ты видела по телевизору…
— Которая самая красивая была?
— Была и сплыла, — сказала мать и ушла на кухню.
Дочка подбежала к отцу, обняла его за талию, прижалась к нему.
— Машину вызвала? — поднялся Шалый, отпустив дочь.
— У подъезда.
— Спасибо, я улетел! Когда буду — не знаю.
У постели Любы стояли четыре молодца в халатах, готовые перенести её с кровати на каталку. Рядом были главврач и завотделением. Люба, превозмогая боль в шее и плече, трудно поворачивала голову в стороны, пытаясь увидеть среди мужчин лицо Ефима. Понимая её встревоженный взгляд, главврач, скорее ей, чем другим, сказал:
— Ефим Борисович просил подождать.
— У нас самолёт под парами. Ждёт, не выключая двигатели, — ответили ему.
— Он приказал ждать, — нерешительно произнес главврач.
— У нас свои приказы.
И Люба почувствовала, как натянулась под ней и с болью обняла её простынь, как мягко опустили её на что-то прохладное, и замелькал над ней потолок, превращаясь из чисто-белого в бело-серый, как хлопали по обе стороны каталки тяжёлые бело-серые двери. Еще она видела два тревожных мужских лица, которые переглядывались с кем-то, кто был за её головой, когда каталка отрывалась от пола, покачиваясь, зависала и снова катилась по коридору. По бокам мелькали белые и пёстрые халаты, озабоченные, печальные и постные лица. И никак не появлялось крупноглазое лицо со знакомой, чуть насмешливой, милой улыбкой. Люба устала его ждать, ей надоели все эти мелькания, и она закрыла глаза. Каталку куда-то поднимали, опускали. Не открывая глаз, поняла, что едет в машине и незакрытое ухо режет сирена, потом она стихла, сменившись тугим, нарастающим шумом, а над головой был всё тот же чуть желтоватый потолок машины, а по бокам — два лица всё тех же незнакомых мужчин.
— Мы куда-то едем? — тихо спросила она.
— Не слышу. Не надо говорить. Мы летим, — склонилось к ней одно мужское лицо.
«Куда?» — спросила она взглядом.
– В нормальное место, – понял её мужчина. – К хорошим врачам. Вам бы лучше поспать.
Эпилог
Прошло десять лет. Любовь Андреевна Сокольникова после двухмесячного лечения в ЦКБ отказалась, несмотря на уговоры родных и знакомых, от эксперимента «по восстановлению прежнего облика» и жила теперь с новым лицом, скроенным как бы из двух половинок. То есть, левая часть лица оставалась прежней, естественно, тронутой уже временем, но всё-таки прекрасной, а правая, по которой пробежала струя кислоты, в бессознательном состоянии растёртая рукой, была покрыта мелкой сеткой стягивающейся новой кожи. И это было похоже на портрет, писанный художником частями, в разное время и качественно разными красками, поэтому левая сторона портрета оказалась прозрачно-чистой, а правая покрылась крокелюром.
Люба
Но и усаживаться страдалицей на чью-то шею не хотелось, поэтому после трёх лет, всецело отданных сыну, она заочно закончила библиотечный институт, и Усков пристроил её на работу в научную библиотеку одного из НИИ МВД, где она в звании старшего лейтенанта внутренней службы спокойно занялась библиографией специальной литературы.
Отношения с Шалым тоже стали другими. Он без колебаний признал сына своим, при регистрации уговаривал Любу дать ребёнку не только своё отчество, но и фамилию, однако разводиться с женой не хотел, чтобы не травмировать безумно любимую дочь, которая столь же безумно была привязана к матери. Встречались реже, потому что жизнь у Ефима резко изменилась. Из Великогорска его, было, перевели в Москву, подняли до третьей ступеньки в государстве, а потом столь же неожиданно, как пацанёнка в санках, спустили с этой горки так, что он вылетел из санок и теперь таскал их за собой по городам и странам в надежде найти себе новые горки. Характер у него стал жёстче. Терпимости к возражениям, к чужой логике у него и так было не густо, а теперь и вовсе осталась одна неприязнь к оппонентам. Да и к Любе, пожалуй, тоже, хотя она не возражала ему при оценках людей и ситуаций, а просто говорила: «Ну, ты подумай ещё, не руби…» В конце концов, связь у них осталась лишь через сына, которого Шалый представил широкой публике только когда привёл его за руку в школу на линейку первоклашек. Тогда возникло много пересудов в прессе, откуда, мол, у опального политика вдруг появился сын, как две капли воды похожий на него, если все знали, что у него лишь дочь. Дотошные журналисты бросились в поиски матери, и Любу от их любопытства спасала только закрытость её НИИ. Шалый в конце концов признал, что у него была и есть вторая семья, которую лично он хотел бы объединить с первой, но пока не находит согласия в обоих домах.
В первом доме было бы проще добиться объединения семей в одну, потому что там в корнях было нечто похожее. Да, в сущности, и у Любы маман имела в этом смысле некую практику. Но Люба уходила от прямого ответа, разрешая иногда только сыну жить на два дома, а вот Усков говорил твёрдое «нет», поскольку сам никогда не позволял себе вольностей в семейной жизни, да и с Шалым в последнее время мало когда находил общий язык, считая его вертопрахом.
Отставной генерал, ведающий ныне крупным комитетом в Государственной думе, приглядывал в своём кругу свободного и порядочного человека. И однажды даже показал его Любе в телевизионной трансляции. Люба охотно посмотрела на экран и даже, вроде, одобрила внешность кандидата. Но когда Усков напрямую спросил её: «Ну, как? Зову его к нам?», она повернулась к отчиму новой стороной лица и сказала: «Нет».
— Точно? — переспросил он.
— Отныне и до века! — твёрдо вымолвила она.