…А родись счастливой
Шрифт:
— Говорили, что он мог бы спастись, — доносилось в тишине, — но потянулся спасать ружьё. Я… — Она снова помучилась, напрягая паузой Любу. — Я верю этому. Ружьё у него было редкой работы. А он крайне любил всё красивое. Красота и погубила его. Она и семью нашу погубила…
Тут Альбине Фёдоровне надо было посмотреть во главу стола, чтобы всем всё стало понятно. Но посмотреть так, как нужно, она оказалась не в состоянии. У неё задёргались губы, и, ища, чем заглушить волнение, она зашарила по столу руками, никак не попадая ими на фужер, и никто почему-то не догадывался подставить ей его под дрожащие пальцы. Даже сыновья, сидевшие с ней бок о бок, не помогли матери справиться с волнением. Младший сжался в комок и застыл, старший, занятый чем-то своим, повернулся к окну. Зато
— Я ни в чём его больше не виню. Пусть спит спокойно. В жизни он спокойно не спал.
Глава 4
Домой Люба убежала одна. У неё больше не было сил слушать бессмысленные слова сочувствия и терпеть себя такой, какой была. И пока гости, те, что одевались в банкетном зале, собираясь в дорогу, рассовывали шоферам свёртки, она мягко сказала:
— Всем еще раз большое спасибо, — и ушла.
Дома, бросив в угол шляпку с этой дурацкой вуалью и спустив с плеч — прямо на пол — шубу, она плашмя, лицом вниз, упала в мякоть огромной тахты. Какое-то время лежала без движения, без мыслей, лишь с ясным ощущением частого и гулкого сердцебиения. Потом совсем в другом ритме — то обгоняя толчки сердца, то растягиваясь на несколько и не по очереди, в сумятицу — в памяти стали вспыхивать отражения событий последних дней: Митрич стоит у ворот и озадаченно оглядывает дом председателя… Чернобровый капитан милиции с похотливым блеском в глазах кладёт перед нею лист бумаги, шариковую ручку в виде отбойного молотка и говорит с акцентом: «Падробно излажите, пажалуста, мативы разнагласий между вами и пагибшим, хатя бы за паследний месяц»…Альбина Фёдоровна с закинутой вверх головой судорожно дёргает горлом и никак не может проглотить ком… Совершенно мокрый, белый, измазанный чьей-то кровью, босой Степан: «Мы утонули, Любовь Андреевна. Звоните в район, а то контора заперта, телефона нет»…Застывшее, с синевой и какое-то неуспокоенное лицо Анатолия с полуоткрытыми глазами, будто смотрит, кто там идёт за гром, пахнущая кислой овчиной лужа после Степана… Противная, с открытыми дёснами улыбка Васи Кащея в раздевалке столовой.
— Пошли вы все вон! — сказала Люба и размашисто перекатилась на спину, не стало слышно толчков сердца, пропали видения памяти. «Вот и хорошо, — подумала она. — Надо просто полежать одной. Подумать… А маман не приехала. Отозвалась телеграммой: «Болен Никодим». Знаем мы эти хитрости. Побоялась, что Никодим — идиот, наверно, какой-то — занедужит здесь страстью к молодой вдове… Маман-маман! Как вывернулась твоя жизнь. Сперва тебя — глупышку молоденькую, содержали пожилые любовники, теперь ты — пожилая — носишься с молодым идиотом… Ни-ко-дим… Вот и мой пожилой ушёл… Взял и ушёл!.. Может, даже нарочно. Чтобы посмотреть, как переживу его уход».
Она хмыкнула, вспомнив, сколько раз сама хотела умереть понарошку, чтобы увидеть, как поведут себя поклонники, маман и все остальные, и чтобы потом встать и обрадовать всех или сказать кому-то: «Ага!» «А он, конечно, не так, хотя и с открытыми глазами…»
Вспомнилось, как перед гражданской панихидой в клубе какая-то бабка всё пыталась закрыть ему глаза — держала на них тяжёлые старинные пятаки. Потом отступилась. Но Любу спросила:
— Матушка, спал-то он у тебя, нехорошо сказать, тоже зряче, аль как?
— Я не знаю, — ответила Люба.
— Ну да, ну да, — подтвердила бабка. — Хорошо жила за им: усыпала первая и просыпалась — он на ногах.
Да, «за ним» она жила хорошо.
В парикмахерской облисполкома, куда Любу послали помочь тамошнему мастеру справиться с предпраздничной нагрузкой, Анатолий Сафронович появился в первый же день. День был тяжёл и однообразен. Хотя в кресло садились мужчины совершенно разных лет и объёмов и некоторые даже пытались
И вот появился он. Лёгкий, подтянутый, довольный собой и жизнью. Цепко оглядел маленький зал, скользнул по Любе таким взглядом, что она невольно мотнула головой, словно сбрасывая с себя кислую дрёму, сказал тяжело дышавшему в углу толстяку «я — за тобой» и исчез.
Толстяк — Люба легко вычислила это — доставался по очереди ей, и значит, тот клиент сядет в другое кресло? Она решила сбить очередь, убежала в туалет, пробыла там дольше надобности. Хитрость, однако, не прошла. Хозяйка зала, коротконогая и смешливая Маша, тоже не шибко стремилась заполучить в работу складчатый, потный затылок и не допустила сбоя очереди.
Но расчёты, видимо, строили не только они. Он вошёл в зал точно в тот момент, когда Маша застригла нового клиента, а Люба уже комкала простынь с белесыми волосами толстяка и обмахивала ему шею.
Он вошёл, встал между кресел и из двух рук протянул мастерицам по три свежие, с каплями росы гвоздики.
— С наступающим! И пусть вам улыбается счастье! — Сказал обеим и сел в Любино кресло, улыбнувшись ей в зеркале.
Пока она равняла его волосы, удобные в работе, жёсткие, густые, ухоженные, он несколько раз ловил её взгляд в зеркале и какой-то глубинной искрой, светящейся в чуть выпуклых карих глазах, зажигал в ней ответную улыбку. Не ту, небрежно ленивую, какой она отвечала на подмигивания клиентов у себя в салоне, а мягкую — вот уж чего давно не бывало — даже немного смущённую.
После стрижки он попросил побрить его, хотя видно было, что утром он это делал и сам, правда, электрической бритвой. Потом, вместо освежения одеколоном, заказал компресс. И когда, обжимая пальцами горячую салфетку на его лице, она, нарочно опустив подголовник, поддержала его голову грудью, а мизинцем коснулась сонной артерии, почувствовала такие толчки его крови, что у самой ответно колыхнулось сердце и дрогнули руки. Быстро отстранилась, сняла компресс и нырнула за портьеру в подсобку, чтобы остудить себя, всей спиной и икрами голых ног прижалась к холодной стене, помахала на лицо салфеткой, шепча себе: «Дурочка, чего же это я делаю? Он мне в отцы годен, куда лезу-то?» И не утерпела, чуть отодвинула портьеру, чтобы ещё раз увидеть его в зеркале. Он заметил это движение занавеси и ответил на него улыбкой. Люба шарахнулась в угол подсобки и оттуда, лихорадочно подсчитав и проверив, не махнула ли по привычке лишнего, сказала ещё не успокоившимся голосом:
— С вас рубль восемьдесят две копейки. Положите на стол. Если можно, без сдачи, пожалуйста.
Не торопясь, покопавшись в закоулках портмоне и карманов, он действительно отсчитал ей копейка в копейку, и эта медлительность и нарочитая педантичность помогли ей вернуться из-за портьеры, как ни в чём не бывало. Ах, как они потом похохочут над этой маленькой хитростью, которой, не сговариваясь, а лишь поняв состояние друг друга, пытались провести самих себя и Машу.
— Вы завтра с которого часа работаете? — спросил он, рассчитавшись.
— С девяти, а что? — наклонив голову, Люба с нарочитым любопытством скосила на него глаза.
— Без пятнадцати девять зайдите на пару минут ко мне. Маша скажет, где это.
— Зайти с прибором? — и поменяла наклон головы.
— Лучше просто с хорошим настроением. — И ушёл.
Сразу обменяться впечатлениями было неудобно — подошли новые клиенты. А обменяться хотелось: Маше, знавшей здесь каждого до последней бородавки на затылке, — сказать; Любе, жившей, как после купания в прохладном море, — спросить. И они едва дотерпели до часа закрытия парикмахерской. Даже когда минут за десять до этого позвонили из которой-то приёмной с вопросом, нельзя ли сейчас спуститься к ним шефу, Маша, чего с ней никогда не бывало, жалобно протянула в трубку: