А ты гори, звезда
Шрифт:
— Везде расстреливают шествия, — сказал Рутенберг. — Георгий Аполлонович, вам надобно остричься, изменить свой облик. Скрыться. Вы понимаете?
— Я понимаю все, — стуча зубами, отозвался Гапон. — Укройте меня, Мартын! Мне они не простят.
Всей группой вошли в какую-то квартиру, где густо пахло квашеной капустой и непростиранными пеленками. Хватал за душу надрывный детский плач. Хозяйка подала длинные тупые ножницы. И Рутенберг принялся кромсать длинные космы угольно-черных волос Гапона. Рабочие, не дозволяя бросать их на пол, принимали из рук в руки. Верили в то, что священник Гапон, ныне отрекшись от царя и от бога, останется навсегда с ними, с рабочими. Остриженный,
— Товарищи! Братья мои родные! Смерть змеиному отродью! Если меня возьмут и расстреляют, продолжайте все равно борьбу за свободу. Помните: вы и это мне обещали!
Потом спросил Рутенберга:
— Мартын, но куда мне деваться? Меня ведь всюду найдут. Домой мне нельзя.
Он целиком отдавал себя Рутенбергу. Куда тот поведет его, туда он и пойдет. Только бы не попасться жандармам. Он торопил Рутенберга, не давал ему передышки.
И когда они заходили, чтобы на всякий случай запутать следы, то к одним, то к другим друзьям Рутенберга, без всякой к тому надобности Гапон называл себя. Он органически не мог оставаться безвестным. В нервную дрожь его бросала одна лишь мысль о возможном аресте, но еще страшнее казалось ему отделить себя, даже такого, каким он стал теперь, от имени Георгия Гапона, имени, известного всем.
Вечером, понудив пойти с собой и Рутенберга, он выступил «по поручению отца Георгия Гапона» на разношерстном собрании интеллигентов Вольно-экономического общества с горячей речью, цели и смысла которой он и сам бы не смог определить.
А на Невском проспекте в это время отряды казаков еще носились с гиканьем и пальбой, разгоняя кипевшие гневом толпы народа. Гапон понимал, что эта речь его ни на йоту не изменит обстановки, не остановит расстрел и тем более не поднимет рабочие массы к восстанию, но он произнес ее. В ней постоянно им самим упоминалось имя Гапона.
Еще позже, опять вместе с Рутенбергом, он сидел в кабинете у Максима Горького и потерянно вопрошал:
— Что же делать теперь, Алексей Максимович? Ведь стреляют на улицах. Еще стреляют.
Горький приблизился. В глазах у него блестели слезы. Стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он хотя и ласково, но достаточно твердо ответил:
— Надо идти до конца! Вам — обязательно до конца. Даже если придется умирать.
— Умереть проще всего, Алексей Максимович, — вмешался Рутенберг, заметив, как побелело лицо Гапона. — Скажите лучше, что именно нужно делать?
— Делать? Не знаю… — Он подумал, высоко вздернув угловатые плечи, и повторил: — Не знаю… Только не сидеть сложа руки. Вам же советовали в Вольно-экономическом обществе написать прокламацию, обращенную к рабочим. Пишите, идите пишите.
— От себя? За своей подписью? — вдруг встрепенулся Гапон.
— За своей подписью, — подтвердил Горький. — Вы начинали — вам завершать.
Ночевал Гапон на явочной квартире Бориса Савинкова, куда его отвел все тот же Рутенберг. Снабдил бумагой, пером, чернилами, подсказал несколько важных мыслей, пригодных в прокламацию. А сам ушел, пообещав к утру раздобыть для него фальшивый паспорт.
Оставшись один, Гапон то садился к столу и корябал на листе бумаги бессвязные строки, то вскакивал и, подбежав к окну, с затаенным дыханием прислушивался. Ему мерещились шаги жандармов, явившихся его арестовывать. А ночь не была тихой. Одиночные выстрелы, вихревой галоп конной погони, крики: «Стой!», «Ай, ба-атюшки!» — частенько пробивались сквозь ставни. Гапон непроизвольно крестился.
Пытался представить будущее. Все рухнуло. Он видел себя на дне глубокой пропасти, из которой ему уже
К государю доверенным лицом ему теперь никогда не приблизиться. И потому — «нет больше царя»! Все эти великие князья, министры, генералы разгадали ли его «тайная тайных» или просто — и по-своему резонно — посчитали: «Пора остановить попа». Но так или иначе вернуться к мирным увещеваниям рабочих в покорности власть предержащим ему, Георгию Гапону, никак невозможно. Власти этому не поверят, а рабочие за измену убьют. Но что же сошка рангом поменьше — департамент полиции, охранное отделение? Их копеечные подачки и намеки, что он продолжает дело Зубатова, только умнее и тоньше, с большим размахом и в самом желанном направлении. Где же теперь эти Лопухин, Макаров, Созонов? Поиграли — и хватит? Теперь бегают, нюхают, ищут его по следу. Он, его имя сейчас во всех рапортах и докладных записках…
Гапон скрипнул зубами. Его имя сейчас и на устах всех рабочих. К черту! Он с особой яростью мысленно помянул черта. Его, гапоново, имя и на устах у либеральной интеллигенции, у социал-демократов, у социалистов-революционеров — этот Рутенберг ни на шаг от него не отходит. Гапон нужен им всем. Он не вознесся над царскими министрами и генералами, но он подчинит своему влиянию революционные партии, оставаясь вне какой-либо партии, а тем самым становясь над всеми ними.
Кто может сегодня противостоять его авторитету в революционно настроенных массах? А завтра? Завтра, когда телеграф оповестит о петербургских событиях весь мир!
Рутенберг обещал раздобыть через Савинкова фальшивый русский паспорт. Нужен еще паспорт и заграничный. Сидеть в России, будто мышонку в норе, трясясь от страха, ему, Гапону, постыдно. Он должен быть на виду у всех, у всего мира. В Женеве или в Париже…
И, как только он решил это, сразу стали более стройно ложиться на лист бумаги такие фразы: «Родные! Братья товарищи-рабочие! Мы мирно шли к царю за правдой… Самому царю я послал письмо, просил его выйти к своему народу с благородным сердцем, с мужественной душой. Ценою собственной жизни мы гарантировали ему неприкосновенность его личности. И что же? Невинная кровь все-таки пролилась!.. Пули солдат, убивших за Нарвской заставой рабочих, несших царский портрет, прострелили этот портрет и убили веру в царя… Так отмстим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью… Смерть им всем!.. Я призываю всех — на помощь! Всех студентов, интеллигентов, все революционные организации — всех! Кто не с народом, тот против народа!.. Братья-товарищи, рабочие всей России! Вы не станете на работу, пока не добьетесь свободы… И оружие разрешаю вам брать, где и как сможете. Бомбы, динамит — все разрешаю… Громите царские дворцы и палаты, уничтожайте ненавистную народу полицию… Солдатам и офицерам, убивающим невинных братьев, их жен и детей, — мое пастырское проклятие… Если меня возьмут или расстреляют, продолжайте борьбу за свободу… Помните всегда данную мне вами — сотнями тысяч — клятву…»
Так он писал и перечеркивал, без конца исправлял, отыскивая и вставляя как можно более хватающие за сердце слова. Писал, иногда и сам обливаясь слезами, веря в магическую силу своего пера, веря в то, что эта его прокламация станет достоянием веков.
Он закончил ее на рассвете. Перечитал воспаленными от бессонной ночи глазами. Кажется, получилось. Не хватает, пожалуй, только заключительной строчки и подписи. Какую поставить подпись? Просто Гапон? Георгий Гапон? Он принародно ведь отрекся и от царя и от бога… Но люди от бога так легко не отрекутся. И не все слышали эти его слова. Да, да, именно поэтому…