А у нас во дворе
Шрифт:
Но я пишу не просто о чтении, а лишь о том чтении, которое давало творческий (ненавистное слово) импульс. О тех книгах, которые поражали словесной тканью. Поэтому я не называю здесь множества книг, сыгравших огромную роль в моей жизни и перевернувших душу. Не пишу и о поэтах, которых читала в переводе, так как никогда не знала, кто мне нравится — автор или переводчик. Мне кажется, что оригинал отличается от перевода, как живая птица от чучела. Я понимаю, что это очень субъективный подход. И тем не менее не люблю читать переводных стихов. Писание стихов — интимнейший процесс, где слово не равно самому себе. Оно живет в особой среде, в окружении, созданном всем сказанным и несказанным. Оно живет среди звуков и пауз, в строке и между строк. И если мысль, изреченная даже на родном языке, есть ложь, то переведенная на чужой и подавно. С прозой это может быть иначе, но со стихами… Впрочем, не буду настаивать. Говорю только о себе, объясняя, почему я пишу только о русских поэтах. Мне кажется интересным
Пробуждаясь к жизни, я выбирала из того, что было на слуху, и влюблялась в своих избранников безоглядно. А позже появились сам— и тамиздат. Круг чтения расширялся. И сейчас, когда наконец прорвало и читатель буквально сбит с ног и заверчен потоком хлынувшей литературы, выяснилось, что я почти все прочла в годы «вечной мерзлоты». Тем и жила. Но как я рада, что прочла все это не сейчас, а тогда, когда, получив драгоценную книгу, могла утащить ее в свою берлогу и не спеша, не отвлекаясь вкушать. Что же это за страна такая: «Разом пусто — разом густо». Ведь где «густо», там и «пусто», потому что душа меру знает и больше меры воспринять не может. И проходят удивительные вещи незамеченными. Так, я думаю, по-настоящему не прочитан Набоков. Его время не настало. Но оно настанет, благо он разрешен и издан.
Как бы то ни было, я с благодарностью вспоминаю тех, кто вдохновлял и будоражил, радовал и окрылял все оттепельные и застойные годы, как их принято теперь для краткости именовать. Слава богу, в России всегда были таланты.
Я долго носилась с первой книгой Олега Чухонцева, сделав в ней уйму закладок, которые почти вросли в книгу:
Я был разбужен третьим петухом, Будильником, гремучими часами, Каким-то чертом, скачущим верхом На лошади, и всеми голосами… И, пытая вечернюю тьму, Я по долгим гудкам парохода, По сиротскому эху пойму, Что нам стоит тоска и свобода…Прочтя книгу Кушнера «Канва», я написала ему длинное письмо. Письмо писалось светлой июньской ночью и столь же вдохновенно, как стихи. Очнувшись, я увидела, что оно состоит из строк Кушнера и моих междометий.
Письмо я все же отправила, чтоб куда-то деть эмоции. Слава богу, Кушнер письма не получил, вовремя поменяв квартиру.
Давным-давно на заре туманной юности я побывала у Михаила Светлова, к которому меня послала Лидия Борисовна Либединская, прочитав мои робкие стихи. Светлов, назвав меня «старой большевичкой» и посетовав, что ношу не «славянскую» фамилию и что печататься мне будет трудно, дал один очень дельный совет: «Стихи, как любой роман, должно быть интересно читать. Пиши интересно».
К сожалению, я не выполнила завета. Мой младший сын считает, что пишу я скучно и всегда об одном и том же.
Устами младенца…
А говорю я все это потому, что Кушнер пишет как раз так, как советовал Светлов — интересно.
Прозаик прозу долго пишет, Он разговоры наши слышит, Он распивает с нами чай, При этом льет такие пули, При этом как бы невзначай Глядит, как ты сидишь на стуле…А вот еще:
Эти сны роковые — вранье, А рассказчикам нету прощенья! Потому что простое житье Безутешней любого смещенья. Ты увидел, когда ты уснул, Весла в лодке и камень на шее, А к постели придвинутый стул Был печальней в сто раз и страшнее По тому, как он косо стоял, — Ты б заплакал, когда б ты увидел, — Ты бы вспомнил, как смертно скучал И как друг тебя горько обидел…Но, кажется, я увлекаюсь и снова начинаю переписывать стихи Кушнера.
Непонятно, почему одни стихи вдохновляют на собственное творчество, а другие, отнюдь не худшие, а иной раз и лучшие, мешают писать. Я почти не знаю стихов наизусть. Наверное, это защитная реакция организма. Гораздо больше, чем поэзия, будоражат, раскрепощают и помогают писать, развязывая язык, смежные искусства: музыка, живопись, книги о музыке и живописи. Был незабываемый год, когда я жила Ван Гогом: его картинами, книгами о нем, перепиской с братом. Вдохновившись живописью и личностью Ван Гога, я написала кучу стихов. Стихи были плохие и ушли
Не могу равнодушно смотреть на полотна Борисова-Мусатова. Даже на бледные копии с его картин. Хватательный инстинкт велит что-то срочно предпринять, чтоб удержать любимое. Вот я и расставляю словесные сети:
Осыпающийся сад И шмелиное гуденье. Впереди, как сновиденье, Дома белого фасад. Сад, усадьба у пруда, Звук рояля, шелест юбки… Давней жизни абрис хрупкий, Абрис зыбкий, как вода, Лишь в душе запечатлен. Я впитала с каплей млечной Нежность к жизни быстротечной Ускользающих времен…И такую же потребность поймать, удержать вызывают у меня картины Марка Шагала и Зинаиды Серебряковой. Их живопись — это детская улыбка на сумрачном лице века. Еще более мучительное томление духа испытываю при слушании музыки. Одним из самых сильных впечатлений было знакомство с последней сонатой Бетховена в исполнении Юдиной. Тогда же я прочла «Доктора Фаустуса» Томаса Манна и была ошарашена конгениальным описанием этой сонаты в лекции Кречмара. Было наслаждение слушать музыку и читать о ней точные, пронзительные строки Томаса Манна: «…а потом настает момент, обостренный до крайности, когда кажется, что бедный мотив одиноко, покинуто парит над бездонной, зияющей пропастью, — момент такой возвышенности, что кровь отливает от лица, и за ним по пятам следует боязливое самоуничижение, робкий испуг, испуг перед тем, что такое могло свершиться. Но до конца свершается еще многое, а под конец — в то время как этот конец наступает — в доброе, в нежное самым неожиданным, захватывающим образом врываются мрак, одержимость, упорство. Долго звучащий мотив, который говорит „прости“ слушателю и сам становится прощанием, прощальным зовом, кивком, — это ре-соль-соль претерпевает некое изменение, как бы чуть-чуть мелодически расширяется. После печального до он, прежде чем перейти к ре, вбирает в себя до-диез, так что теперь пришлось бы скандировать уже не „синь небес“ или „будь здоров“, а „о ты, синь небес!“, „будь здоров, мой друг!“, „зелен дольний луг“ — и нет свершения трогательнее, утешительнее, чем это печально-всепрощающее до-диез. Оно как горестная ласка, как любовное прикосновение к волосам, к щеке, как тихий глубокий взгляд в чьи-то глаза. Страшно очеловеченное, оно осеняло крестом всю чудовищно разросшуюся композицию, прижимало ее к груди слушателя для последнего лобзанья с такой болью, что глаза наполнялись слезами: „по-за-будь печаль!“ „Бог велик и благ!“ „Все лишь сон один!“ „Не кляни меня!“ Затем это обрывается». [34]
34
Пер. С. Апта.
«Глаза наполняются слезами» не только при слушании Бетховена, но и при чтении этих строк. Томас Манн совершил невозможное: дал словесную запись труднейшей сонаты. Я читаю его текст как партитуру. Читаю и слышу звучание конкретной музыкальной фразы. Это чудо. Прочитанные строки отозвались в моих стихах через много лет:
Мой любимый рефрен: «Синь небес, синь небес». В невесомое крен, синевы перевес Над землей, над ее чернотой, маетой, Я на той стороне, где летают. На той, Где звучит и звучит мой любимый напев, Где земля с небесами, сойтись не успев, Разошлись, растеклись, разбрелись — кто куда… Ты со мною закинь в эту синь невода, Чтобы выловить то, что нельзя уловить, Удержать и умножить и миру явить.Эти лишенные четкого жанра записки — попытка объясниться в любви тем книгам и людям (пишу только об ушедших, потому что о живых писать трудно), которые сопровождали и вели меня, еще незрячую или едва прозревшую.
Пишу о времени, когда я могла сказать о себе словами Заболоцкого: «Как все меняется и как я сам меняюсь, / Лишь именем одним я называюсь…»
О тех годах, «куда [лучше Рильке не скажешь] каждое простое событие вступало словно в сопровождении ангела».
О тех годах, когда мною владело счастливое чувство пути, о головокружительных временах, когда писала: