Абджед, хевез, хютти... Роман приключений. Том 4
Шрифт:
— Слушай, я сейчас стану твоим мужем, — сказал он, чтобы замять неловкость.
Но Эйридика быстро высвободилась из его объятий и залилась глуховатым нежным смехом, показавшимся поэту жутким, как казалась ему жутко-непонятной вся внутренняя жизнь других людей.
— Давай лучше в другой раз, — сказала девушка, сияя порозовевшим лицом, — а теперь расстанемся, потому что мне неловко.
К Борису вернулись все приятные и приличествующие случаю слова, когда-либо прочитанные или написанные им: единственная, голубой бриллиант, звездочка, ландыш, ты — вселенная, кошечка, ангел, мамуля.
Он вышел, растроганный, радуясь
— Товарищ, Борис!
Из зарослей тамариска показалась голова Александра Тимофеевича.
— В целях конспирации, — исступленно шепелявя, прошептала голова. Даже ажиотажного Бориса рассмешила эта конспирация.
— Эх, вы, генералиссимум, да разве тут скроешься? — Движимый любопытством, он однако тоже полез в тамариск.
Александр Тимофеевич облепил пухлыми губами ухо Бориса:
— Жамечательное открытие. Дешять дней, которые потряшли мир. Формула!
— Боже мой! Не может быть! Какая формула?
— Не жнаю.
— Боже мой!
— Чише. — Белогвардеец судорожно сжал локоть Бориса. — Шегодня в парке шидели товаришщ Арт и товаришщ Шережа. Я шпокойно лежал на траве, где вошпрешщается. Товаришщ Арт говорит: «Хорошо, что эта формула не попала какому-нибудь подлецу». Товаришщ Шережа вошклицает: «Ну да, ведь он бы ее продал, сука!» Товаришщ Арт говорит: «За мильон!» Товаришщ Шережа говорит: «Чише!»
— Боже мой, это все?
— Вше.
Блаженный покой поэта был разрушен новой, хотя и радостной тревогой: — Где нам с вами поговорить? — с тоской вопрошал он Александра Тимофеевича. — Где конспирация, где?
— Говорить не надо, — пошел на деловую белогвардеец, — надо объясняться. Ищите формулу. Я тоже.
Вылезши из кустов тамариска, они разошлись в противоположные стороны. Борис тяжело вздохнул. Перспективы изменились. «Что ж это я один, эгоист, решил бежать из плена, — журил он себя без малейшего юмора, — всем надо бежать, Александр Тимофеевич тоже захочет, он тоже человек».
Глава двадцать третья
ОПИУМ ДЛЯ НАРОДА
Арт Броунинг с горечью размышлял о вреде религий.
Казавшееся ему раньше столь пошлым изречение «религия — опиум для народа» он расшифровывал теперь с истинно-наркомздравовской точки зрения. Его рационалистическая наблюдательность настаивала на том, что преступления и ошибки совершаются людьми не столько в наркотическом блаженстве, сколько в хаосе реакции после него. «Уикли и Козодоевский, — думал он, — совсем опускаются, бедняги. Их бедную нравственность подкосила история с “великими посвященными”. Если таким упадочным людям, как эти двое, не во что верить, то они становятся плохими». Действительно, характер Джонни за последнее время сильно изменился. Паренек продолжал смотреть на Арта покровительственными глазами верной собаки, но тон его в разговорах стал резок и сух. Уикли пристрастился к легкому вину прокаженных и поглощал эту слабую розовую влагу, как
По-русски:
«Нюрька Сметана. Битге-Дритте. 4/IX — 918».
«Киска Лягавая 5/I —1921».
«Не ней 37° водку».
Далее шло изображение солнца и подпись
«Твоя тринадцатая».
Английские фразы были составлены с грамматическим изяществом Пиккадили. Обилие женских имен, от суровой Эллен до какой-то «Джонни из предместья», словно разворачивало биографию салонного, но заблудшего сердцееда. Арт снова придвинул к себе три убийственно толстых словаря. Сменив после часа раздумий «Дженни» на «Джулию», мусульманскую «Хадиджу» на «Хаеру», а по-русски «битте-дритте» на «пожалуйте бриться», он облегченно вздохнул и пощупал свои ввалившиеся щеки. Главное было сделано, оставалась самая процедура. Сережа и Джелал должны были по уговору проводить праздник дома. Арт пошатываясь встал и прошел высоким садом к тихим Сережиным дверям.
В комнате Сережи царил прохладный трудовой отдых. По столу и бесчисленным табуреткам были разбросаны неразрезанные учебники, сам товарищ Седжи валялся на постели в сандалиях и с карандашом на груди.
— Деморализуетесь? — повел бровью Броунинг.
— Нет, не совсем, — протянул Сережа и сел.
Арт вынул из-за пазухи своего эфемерного хитона приготовленные записки.
— Неужто готово? — обрадовался Щеглов. Строго сдвинув брови, он принялся разбирать фривольные англо-арабско-русские экстемпорали. Броунинг в изнеможении вытянулся в качалке.
— Ну? — спросил он, когда Сережа неторопливо сложил на стол узкие полоски бумаги.
— Лучше быть не может. Даешь спину!
Хозяин вытащил из ящика письменного стола баночку синей туши, потом порылся в инкрустированной, как великосветские романы, шкатулке и обрел тонкую иглу. Броунинг освободил свой торс от легкомысленных кружев и плотно сложил руки на груди.
— Годдам! — поморщился он. — Больно будет.
— Ни черта, — с докторской веселостью возразил Сережа и приступил к операции.
Эта была самая дикая из татуировок, описанных когда-либо авторами путешествий. С самого начала она была полита невинной кровью Арта Броунинга и открывалась портретом сердца, пронзенного пернатой стрелой. Чуть ли не каждую секунду Сережа возвращался к Артовым запискам и, высунув от усердия язык, выслеживал английское правописание. Выносливый Арт с трудом крепился:
— Это напоминает ритуальные убийства, которые приписываются евреям.
Наконец татуировка увенчалась изображением сирены с тремя хвостами. Серела удовлетворенно поглядел на свое произведение и, приготовившись переменить положение палача на участь жертвы, отвернул свой длинный рукав.