Абраша
Шрифт:
– Ну-у…Понятно.
– Ну, а если понятно, скажите, пожалуйста, Николай, как вас по батюшке, – Владимирович, мама ваша, кто по национальности была? Матушка ваша…
– Русская… А какое это имеет…
– Да никакого. Просто здесь – у этих долбоё… простите, у этих… помечено на вашем деле: «ПР». Вот и хочу разобраться. Итак, вашу матушку, царствие ей небесное, звали Татьяна Абрамовна – не так ли?
– Так.
– Ну, а ежели так, то какая же она русская, коль скоро батюшка ее – дед ваш был евреем? Абрамом, так сказать.
– Насколько я знаю, мой дед был из староверов. А у староверов…
– Знаю. Вот мы всё и выяснили. Впрочем, проверим…
Он опять снял очки, стал внимательно, не торопясь их протирать ослепительно белоснежным батистовым платком, совсем по-домашнему вытянулся в огромном старинном кресле с дубовыми подлокотниками в виде львиных лап, стал походить на доброго стареющего дедушку, устало расслабившегося после очередного проигранного матча «Зенита» московскому «Спартаку» – «Ох, Бурчалкин, Бурчалкин, из такого положения…» Припухшие веки, смущенная улыбка, блуждающая по усталому серому лицу, постукивающие знакомый ритм пальцы – всё это никак не склеивалось в сознании
– Сколько раз смотрели «Серенаду Солнечной долины», много?
– Много.
– А сколько?
– Да я и не считал.
– А я – четыре. Да садитесь вы, чего стоите, как неродной.
«Догадался, сволочь», – Николай с облегчением сел – присел на кончик стула. Ноющая боль чуть отпустила поясницу, но разогнуться он не смог.
– Гленн Миллер – это класс! А вы говорите: «Вайнштейн!»
«Ничего я не говорю», – промолчал Николай.
– У Вайнштейна кларнет в оркестре совсем не звучит.
«Pardon me, boy / Is that the Chattanooga choo choo?» , – неожиданно стал напевать серолиций, у него оказался приятный глубокий баритон, хитроватая улыбка, казалось, говорила: «присоединяйся, коллега», и Николай не мог устоять перед обаянием этого неожиданного человека, он стал покачиваться в такт любимой мелодии и ритму, точно воспроизводимому нервными пальцами его собеседника. « Папа рыжий, мама рыжий, рыжий я и сам, / Вся семья моя покрыта рыжим волосам», – крутилось в голове. Визави подмигнул Николаю, и в этот момент он отчетливо вспомнил – всем своим нутром почувствовал давно забытую притягательную силу, исходившую от Шишкина-папаши, вернее, от того клана, к которому этот спившийся, дурно пахнущий сосед по дому каким-то боком принадлежал, и свое тайное подспудное тяготение к этому Ордену сильных людей, внушающих страх, соединенных знанием некой тайной истины и обетом взаимной выручки, тяготение, как он сейчас понял, никогда не оставлявшее его, диктовавшее никогда ранее так отчетливо не проявлявшееся желание быть членом этой Семьи и уже не леденеть от ужаса при одном упоминании тишайшим деканом имени Каждана, а самому внушать трепет, страх и надежду на справедливость…
– Короче, – очки влетели на привычное место, недобро блеснув и тут же погаснув, – будем сотрудничать? – этот вопрос прозвучал с такой утвердительной интонацией, что дать отрицательный ответ было невозможно. Впрочем, Николай и не хотел возражать.
– Да, – выдохнул он, и серолицый, не ожидая ничего другого, без всякой паузы продолжил:
– Стало быть, поедем в Минск. Да не паникуйте, Военмех вы, конечно, закончите. Нам нужны люди образованные.
– ?
– Ну а потом в Минск. Подучиться вам надо. Чудный город. Рядом с Высшей школой КГБ, кстати, есть Архитектурный техникум, а там хорошеньких девушек – пруд пруди. Нет, нет, я знаю, вы – юноша принципиальный, однолюб. Так что со временем ваша Наташа к вам приедет, и будете вы как два голубка, хэ-хэ, гулять. Там недалеко парк Горького, а чуть дальше, мостик перейдете, и – парк Янки Купала. Такой тенистый, с укромными уголками. Прелесть.
«Всё они знают», – опять подумал Николай, но без страха, а, скорее, с восхищением и даже гордостью. С Наташей он встречался всего полгода, ничего серьезного не было, никто, даже друзья особого внимания на этот роман не обращали, а Они – знали! Они всё знали!
– Ну, вы пока идите. Разговор, как вы понимаете…
– Понимаю.
– Понятливый юноша. Идите. Да, а про папеньку вы правильно написали. Ничего от нас скрывать не надо. Вы знаете, от чего он умер?
– От острой сердечной недостаточности.
– И это правильно отвечаете. До встречи.
«… Pardon me, boy / Это Читтануга чу-чу» – «Да, да, это Читтануга… Track twenty-nine…»
Если бы не завезли в тот день в поселок полукопченую колбасу, и если бы «бабка Арина» не застала Абрашу дома, он бы не познакомился с Аленой, а если бы и познакомились, то совсем при других обстоятельствах и, соответственно, с другими последствиями.
На Абрашиной памяти полукопченую колбасу раньше не завозили. Старожилы вспоминали, что после войны к ним не приезжала автолавка, а был собственный магазин, и было в том магазине «всего завались»: икра паюсная, и зернистая, и семга, и белорыбица, и колбасы сырокопченые, и шпроты, и миноги по осени, и корюшка свежая по поздней весне, и балык, и сыры голландские, и швейцарские, и кефир, и ряженка, и хлеб свежий «кажный день». При Сталине это было. Жили тогда в поселке ветераны «органов», потом большинство съехало либо на «Серафимовское» либо на «Охтинское», а наиболее жилистые – в специализированные клиники и пансионаты. Из «прошлых» остался один Кузьмич, но и он был особый «особист» – полвойны просидел у немцев – сначала в каком-то их штабе, потом, когда засветился, в тюрьмах и лагерях, а после войны восемь лет отдыхал на Родине – в Магаданском крае, где и лишился одной руки. При Никитке с продуктами в поселке «похужело», а при нынешних – «хоть шаром покати». Да и поселок почти вымер – чего зря возить, товар переводить. Впрочем, Абраша всем этим россказням о послевоенном рае не верил, так как рассказчики, были, по его авторитетному мнению, «сталинисты сраные».
«Бабку Арину» в поселке уважали. Во-первых, потому, что она почти в поселке не бывала, а если появлялась, то наездами со своим мужем Викушей. Так что во всех дрязгах она участия не принимала, ни с кем из-за телеги конского навоза не враждовала, драки по поводу куба хорошей березы не устраивала и не ходила по дворам с монологами, коими славилась Зинаида Федоровна, о том, что «сено, как пить дать, Клещеевы спиздили, бляди, однозначно». К слову сказать, Арина, что и муженек ее Викуша, таких слов и не знали, видимо, – во всяком случае, никогда не употребляли, чем приводили поселковых в недоуменное восхищение. Во-вторых, на земле она не возилась: ничего не сажала, ничего не
Так вот. Эта Аринушка и забежала к Абраше, чтобы сказать о завозе полукопченой колбасы. Она симпатизировала Абраше: они были почти ровесники, любили одни книги, смотрели одни фильмы, хотя Арина, конечно, и читала, и видела больше Абраши, но вкусы их, как правило, совпадали, и они часто беседовали на умные темы.
Абраша моментально собрался. У пня, к которому причаливала автолавка, уже собралась приличная очередь. Абраша был пятнадцатым. Его сразу же взбесило, что в очереди были не только поселковые, но какие-то хмыри-алкоголики из «Заветов». «Они же не закусывают, козлы, – прошипел ему на ухо Фрол, – чего приперлись, мудозвоны?». Отпиздить бы надо, – размечтался Абраша. Но «заветовских» было на одного больше. Потом приехала автолавка. Суровая Фатима сразу же вывесила объяву: « По адной палки в руки. Двадцать палок ». Абраше явно хватало, но он уже заразился общей взвинченной нервозностью и напряженной готовностью к любой неспровоцированной стычке. Перед ним стояла Настя. Они перебросились парой слов, Абраша даже пошутил, насчет ее щек, которые со спины видны. Настя, улыбаясь, послала его подальше. И всё было бы хорошо, но вдруг к Насте подошла какая-то городская и пристроилась. «Это моя сестра», – нахально заявила Настя. «А ты на нее занимала?» – взвилась Зинаида. «Занимала», – отрезала Настя. «А кто знает?» – «Да вот он», – указала Настя на Абрашу. Абрашу уважали, поэтому выжидательно уставились на него. Но Абрашу уже понесло, нервный тик наэлектризовал его подбородок, и он, плохо понимая, что говорит, прорычал: «Ни хера она не занимала». Переполнявшая его ненависть непонятно, к кому, и непонятно, почему, требовала выхода, и он уже не соображал, что Настя – один из его немногих друзей в этом поселке, и что Фатима всё равно большую часть товара утаит и затем продаст ее втридорога – сам Абраша покупал у нее по вечерам после закрытия лавки этот «дефицит», он не видел испуганных глаз сестры Насти – в них был не только ужас, но и удивление, и разочарование, и отчаяние, и беспомощность, он, понимая где-то в глубине, что эта несчастная палка колбасы с давно просроченным сроком реализации, никого не спасет и никого досыта не накормит, понимая это, он всё равно что-то бормотал о какой-то справедливости, о хамстве, о жлобах, заполонивших его жизнь – «уу-у с-суки позорные»… Что было дальше, он плохо помнил. В висках колбасила черная кровь, лиц он уже не видел, непреодолимое желание смачно, чтобы хрустнула переносица, ударить кого-либо в физиономию топило его, и он сорвался. Кажется, он стал выталкивать Настю и перепуганную ее сестру из очереди, девица поскользнулась в грязевой жиже и упала бы, если бы ее не поддержали чьи-то руки, Настя вцепилась одной рукой в лацканы его засаленного пиджака, другой – стараясь расцарапать небритое лицо, он было замахнулся, чтобы ударить ее наотмашь по лицу… наверное, и ударил бы, кто-то заголосил сиплым голосом, но вмешался Кузьмич. В некогда темно-зеленом, а ныне пожелтевшем от времени кителе с заправленным в карман левым рукавом, орденом «Красной Звезды», который, казалось, сросся и с кителем, и с самим Кузьмичом, обросший серой трехдневной щетиной, которая никогда не уменьшалась, но и не увеличивалась, с плотно сжатыми губами, он вырос перед Абрашей, Абраша замахнулся на него… Кузьмич не дрогнул и руку Абраши не перехватил, хотя мог бы – своей одной, но мощной рукой он действовал молниеносно и точно. Но он не ударил и не отвел удар. Он стоял и смотрел в упор. Абраша лишь запомнил его посиневшие от напряжения губы и почти такие же серые, белесые от ненависти глаза. Абраша сразу же обмяк. Ударить однорукого инвалида войны он не смог. «Да подавитесь вы своей колбасой», – выкрикнул он, непонятно кому. Настя стояла рядом, прижав руки к груди, и с ужасом смотрела на него, ее сестрица куда-то исчезла. «Подавитесь, – почти беззвучно ответила Настя, – сволочи, все сволочи». Абраша, спотыкаясь и не разбирая, куда ступает, проваливаясь по щиколотку в лужах, ринулся к своему дому.
Через три дня он пошел извиняться. Извиняться Абраша не любил и не умел. Вернее – не привык, так как никогда не занимался этим делом. Не было надобности. Грехов у него было много, но до такого скотского состояния он никогда не доходил. И колбаса эта была ему не нужна: закусь у него имелась, да и пил он в последнее время, почти не закусывая, и никакой справедливости он всё равно не добился бы: те, кто должен был получить колбасу, тот получил, а кому не судьба, так и остался, как всегда, ни с чем, даже если бы и стоял первым в очереди. Понять, что с ним произошло в этой очереди, он не мог. Однако извиниться надо было. Два дня он готовился, обдумывал слова, долго размышлял, не купить ли букетик цветов, хотя где купишь цветы в их поселке. На третий день, выпив четверть граненого стаканчика водки, запив «Жигулевским» и зажевав выпитое мускатным орехом, он направился к Настиному дому. Цветов он, конечно, не купил, но по пути сорвал несколько запыленных ромашек. Вид у него с этими захудалыми ромашками был идиотский.