Абраша
Шрифт:
– Это вы извините.
– Спасибо, хоть мокрым полотенцем не огрели.
– Случайно. Один раз огрела.
– Крутая вы.
– Я семейным не сдаю, а тем более одиноким мужчинам, – женщина отдышалась, тон смягчился. Оказалось, что она не «мегера», а совсем молодая особа, возможно, даже симпатичная. Прядь светлых волос спадала ей на глаза, и она постоянно привычно сдувала ее кверху, забавно прищуривая левый глаз.
– Я знаю, но Савченко сказали, что, может быть, вы сделаете исключение.
– Вы что, Герой Советского Союза?
– Нет, я – ленинградец.
– Никогда не была там… Вы блокадник?
– Да.
– Я понимаю… простите, но я не могу. Я никому не сдаю.
– Простите.
– Нет, это вы простите.
– До свиданья.
Он подошел к калитке, нехотя открыл ее. Вышел. Обернулся. Она стояла и смотрела на него.
– Может, подскажете, куда идти?
– Куда, куда…
– Может, кто сдает поблизости?
– Да, пожалуй…
– Не посоветуете?..
– Да что советовать… Поблизости ничего нет. Разве что у жидовочки… Она баба хорошая… Но всё время рожает, у нее тесно, да и шумно. Можно у Прасковьи…
– Но она в
– Уже знаете?
– По радио сообщали.
– Худющий, а острит…
– Что ж мне делать?
– Так… женщин не водить.
– Каких женщин?
– Любых!
– Никаких не вожу.
– Все так говорят!
– Я не вожу!
– Собутыльников не приваживать.
– Я не пью…
– Вы что, контуженый?
– Нет… пока что…
– В комнате не курить.
– Я не курю.
– Идеальный муж?
– Да нет, этого не получилось.
– Пробовали?
– Было дело.
– Да заходите, что там стоять.
– Вы меня пустите?
– После одиннадцати закрываю дверь.
– А как же, если кино?..
– Кино привозят по субботам и воскресеньям. Сеансы в семь и в девять. Так что успеете.
– А вы сходите со мной в кино?
– Сначала спросите о цене.
– На билеты?
– На койку. А вы – шутник.
– Мне бы устроиться пока.
– Имейте в виду, начнете приставать, выгоню.
– К кому приставать?
– Ко мне.
– Зачем?
– Знаете, сколько я беру?
– Сейчас узнаю.
Узнал. Оказалось, по-божески. На прохладной простыне под пальмой он не вытянулся, потому что сначала побежал на вокзал, там оказалось закрыто, пришлось ждать, пока придет пухлая начальница станции, с которой надо было поговорить и рассказать обо всех перипетиях своих поисков. Лицо хохлушки вытянулось, когда она узнала, что «сиротинушка» его приютила, но, проявив тактичность и выдержку, присущие ее должности – «начальница станции Лоо», как-никак – ничего не сказала. Потом, отнеся чемоданчик домой – хорошо это звучало: «домой», – и, запихнув его под узкую железную кровать, ринулся на рынок. Рынок состоял из двух параллельных серых деревянных столов под прохудившимся навесом. Там он купил пару больших ароматных помидоров «бычье сердце», несколько вареных початков кукурузы, четверть круга козьего сыра, кило абрикос, пол-лепешки лаваша и литровую бутыль домашнего молодого розового вина. Стоило всё баснословно дешево. Притащив это добро в свою комнатку и пристроив бутыль вина под тоненькую струю ледяной воды, бегущую из-под крана на улице, выдав хозяйке аванс, получив из ее рук свежее, пахнущее солнцем и хорошим довоенным мылом белье, переодевшись и переобувшись – с облегчением освободившись от непонятно зачем взятого с собой тяжелого, насквозь изнутри промокшего пиджака, сношенных, но единственных полуботинок на толстой подошве, – помчался он к морю. Пока всё делалось в спешке, в напряжении, в суете, всё было приготовлением к чему-то долгожданному, недостижимому, главному, а этим главным было море – его мечта с детства, его восторг, его сказка, из-за него он совершил и это длинное путешествие в душном, говорливом общем вагоне, и утомившие его поиски жилья, и хождения на станцию и на рынок под палящим солнцем, продемонстрировавшем северянину свою мощь, и пререкания с хозяйкой, оказавшейся не такой уж противной женщиной, молодой, кстати, даже, пожалуй, симпатичной… На пляже почти никого не было. Солнце стояло в зените, палило нещадно. Он скинул свои шлепанцы и подскочил – галька была раскалена, стоять было невозможно; неуклюже прыгая и быстро перебирая босыми ногами, освободился от летних, купленных по случаю парусиновых брюк, розовой бобочки «на вырост» и, нелепо подскакивая, как недоразвитый кенгуру-альбинос, бросился в воду.
Море приняло его. Он нырнул и долго плыл под водой. Морская вода, казалось, выталкивала его тело на поверхность, и стоило определенных усилий удержаться недалеко от дна, которое круто уходило вниз. Он плыл с открытыми глазами и видел, как галька сменилась песком, появились темно-зеленые оазисы мерно, как от дуновений подводного ветерка, покачивающихся водорослей. Бочком, суетливо просеменил юркий крабик. Тень маленьких рыбешек промелькнула по дну. В этом абсолютном покое, живой дышащей тишине, нарушаемой лишь глухими, всё учащающимися ударами сердца, шелестом вспархивающих вверх пузырьков воздуха и шуршанием воды в его ушах, – казалось, он находится уже вечность, и это может продолжаться бесконечно, и незачем вырывать себя из этого блаженного прохладного мира, но легкие были готовы разорваться, он резко выдохнул, руками рассек и оттолкнул вниз податливую зеленовато-голубую массу и устремился к солнцу. С шумом вынырнув, отдышался, огляделся. Оказалось, что под водой он покрыл порядочное расстояние. Это было удивительно, так как купался в море он впервые, и эти первые ощущения после озер и речек Карельского перешейка и «Маркизовой лужи» ошеломили его. Он лег на спину и, неторопливо работая ногами, поплыл вдаль. Высокие редкие, призрачные облака обрамляли начинавшее склоняться к горизонту солнце. Крупные чайки, скандаля, пролетели прямо над ним. Он сделал движение корпусом и опять пошел под воду, но не вниз, а вверх лицом. Солнце стало разламываться, расползаться, превращаясь в блики, в россыпи слепящей пыли, блекнувшей в увеличивающейся толще воды. Восторг владел всем его существом, каждой клеточкой его тела, и он пел, вернее, пело его нутро: O Sole Mio, O So – o – le Mio! – О мое солнце…
От берега было уже далеко. Избушка вокзала казалась спичечным коробком в окружении строя изящных кипарисов. Он нашел глазами выглядывающий из густой зелени белый домик Савченко, который утром, когда он, задыхаясь, преодолевал изнурительный подъем, казался где-то в недосягаемой выси. Сейчас же этот домик виделся лишь у самого подножья высокой горы, по которой громоздились, вскарабкиваясь всё выше и выше, уменьшаясь в размере, однотипные белые мазанки, выглядывающие из темнеющих
Потом он лежал на коротеньком вафельном полотенце, упиваясь горячим дыханием гальки, запахом раскаленного обтесанного морской водой камня, высохших йодистых водорослей, свежей рыбы. Было впечатление начала абсолютно новой жизни – не обязательно счастливой, но другой, неожиданной, манящей, и в этой новой жизни он делал первые шаги. И она – эта новая жизнь – ему пока что очень нравилась. Нравилось всё: и соленая вода, в которой можно плавать с открытыми глазами, и нахально крикливые чайки, и бутыль розового холодного вина, которая ждет его под краном во дворе белой мазанки, и сама мазанка с низкими потолками, маленькими окошками, чистыми половичками, и старики Савченко ему тоже нравились – «никакие они не куркули, нормальные…», и аппетитная начальница станции ему нравилась, и маленький базар, и всё, всё, всё – O Sole Mio, O So – o – le Mio! Даже хозяйка его пристанища не казалась ему сварливым чудовищем, он вспоминал выгоревшую прядь волос, загорелые ноги, распахнувшийся халатик. «Как ее зовут? – неудобно, надо будет тактично еще раз спросить». Недалеко от него появилась семья – пожилые люди и, видимо, их внучка, визгливая и капризная девочка лет десяти. Громко пререкаясь, они стали устанавливать самодельный тент, безуспешно стараясь укрепить в гальке четыре сучковатые палки – «зачем, солнце уже садится…»
…Он почувствовал острый голод, быстро собрался и пошел домой.
Дома он обедал на улице. Разложив свое добро, пригласил «разделить трапезу» свою хозяйку – «чего, чего?», – переспросила она и отказалась. Он, не торопясь, смакуя каждый миг, налил полстакана вина, отрезал кусочек сыра, четверть помидора, обильно посолил его крупной солью, сказал про себя «Ну, с Богом» – так когда-то говорил его дед перед семейными воскресными обедами, поднимая первую граненую рюмку водки – и начал… Хозяйка принесла тарелку с жареной барабулькой, но с ним не села. Он, впрочем, больше и не приглашал ее, ему было хорошо одному, он смотрел на расстилавшееся внизу море, видневшееся в проеме виноградной стены, на садящееся солнце, на багровеющие облака; понемногу пьянелось – легко и радостно, грудь окончательно отпустило. Ни о чем не думалось. На какой-то миг он задремал. Не более минуты-другой. Но привиделся ему странный и чудный сон. Будто въезжает он на каком-то служебном автобусе в сосновый бор. Бор этот не прозрачен, но зарос колючим кустарником. Он даже подумал во сне, что нет света, нет пространства, нет голубоватого дымка, необходимого для такого бора, хотя сосны высоки и стройны. И выходит он и идет по тропинке с какой-то молодой женщиной, женщина эта ему очень знакома, но он не помнит, кто она. Он пытается обнять ее, погладить по спине, обнаженной глубоким вырезом летнего платья, спина очень худая, все ребрышки просвечивают, но она выскальзывает, отталкивает, сбрасывает его руку. Кожа нежная, пергаментная, загорелая. Может, это его первая и, казалось, давно забытая любовь, а может, его бывшая жена… Они идут сквозь неподвижный лес и вдруг выходят к морю. Вода, нереального цвета бледно-голубого топаза, неподвижна, как зеркало. Над водой возвышаются сотворенные ветром огромные и одновременно кружевные аркообразные мосты из известняка, не бросающие тень на воду; таинственные гроты, как пугающие и манящие глазницы, обрамляют гладь воды; вдали виднеется причудливый, с высокими башнями, стерильно-белый дворец. Дворец приближается, на нем – таинственная надпись, сделанная на старонемецком языке. Он пытается ее прочесть. Вглядывается: «ДК Первого мая». Потом он обнимает женщину, она не сопротивляется, прижимается к нему, он чувствует ее дыхание, свободные мягкие груди, теплые ладони на своем затылке. Он уже начинает понимать, вернее, догадываться, кто эта женщина, но тут он проснулся оттого, что его бросило в сторону, и он чуть не упал. Испуганно оглянулся. Никто за ним не наблюдал. Солнце заваливалось в лиловеющее марево горизонта. Он встал, аккуратно убрал посуду, вытер мокрой тряпкой стол, взял веник и подмел крошки, высыпавшиеся на пол. Потом пошел к крану, там на столике стоял примус, на примусе чайник, он налил теплой воды, вымыл тарелку, вилку, нож, стакан. Ополовиненную бутыль и остатки трапезы отнес в погреб. Еще раз смахнул со стола крошки и тут заметил, что хозяйка из окна своей комнаты наблюдает за ним. «Ну-ну. Пусть учится…» Он хотел пройтись, но спускаться, а потом опять подниматься в гору было лень. Ночь навалилась молниеносно. Спать расхотелось. Он сел на свою скамейку и стал смотреть на зарождающуюся лунную дорожку, и не столько смотреть, сколько ждать. Чего ждать, он понял не сразу, а как только понял, изумился и смутился. Он ждал хозяйку. Ему очень хотелось, чтобы она посидела с ним. Она вышла минут через двадцать.
– Не спится?
– Рано еще.
– Конечно, но вы весь день на ногах.
– Не получается.
– Переутомились и нанервничались.
– Может быть.
Долго молчали.
– Может, вам прогуляться.
– Мне здесь очень хорошо.
– Я рада.
– Спасибо.
– Я вас ждал, – это вырвалось непроизвольно и неожиданно для него.
Она не ответила.
– Вам не трудно, не страшно одной?
– Бояться некого, а трудно сейчас всем.
– Это верно.
– Делается прохладно.