Абраша
Шрифт:
– Наверное. Я ее в платье даже никогда не видел, только в полушубке или в белом халате. Всегда веселая. Волосы были красивые – такие пепельные и одна прядь выгоревшая. Из Москвы. Лет двадцать, не больше.
– Много было там женщин?
– Нет, немного. Им было труднее, чем нам. Мы убивали, нас убивали, а они выносили руки, ноги, головы, трупы с выколотыми глазами, отрезанными членами, вырезанными звездами на животе, им кричали, корчась от страшной боли обожженные – вместо кожи лица желтая шевелящаяся корка – им кричали: «Мама, мама», и они отвечали, «Я здесь, сыночек». А Рае – всего двадцать, не больше, у нее не только детей не было, но и жениха. Не знаю, целовалась ли когда…
– Но всё пройдет. Ты ложись, я около тебя посижу. Алена сегодня в город уехала. Ох, и втюрилась она в Абрашу. Всё волнуюсь, как у них сладится. И сладится ли… Имя у него чуднóе, правда?
– Она, вернее, всё, что от нее осталось – дымится, а я схватил автомат, вжался
– Как ты думаешь, война будет?
– С кем?
– С Америкой или с Китаем.
– На хрена?
– Так пишут же.
– И ты им веришь? Ты что, и раньше верила, что мы освобождать их идем? Я – верил. Идиот был и верил. А когда узнал, перестал им верить, во всем верить перестал. А идти умирать без веры совсем тухло. А узнал – еще в Ташкенте, еще приказ не зачитали – узнал, что если тебя в афганском доме накормили – а не накормить нельзя, раз ты пришел, ты – гость, они обязаны накормить, если тебе не дадут лучшее, хозяева опозорены: это – Восток, – так если тебя накормили и напоили, то после твоего ухода их забьют до смерти камнями. И эти женщины, и дети кормили, поили и улыбались нашим солдатам, зная, что когда русские уйдут, их камнями, камнями до смерти, но кормили, поили и улыбались. И те, кто забивал – мужчины, женщины, дети тоже знали, что, если к ним в дом придут русские, и они будут кормить, поить и улыбаться, и их убьют. И несть конца. Но, накормив и напоив, за порогом дома убивали, если могли. Алешку убили, когда он стал машину заводить, а она – ни с места. Он вылез, стал в моторе копаться, мальчик лет десяти, хозяйский сын – ему Алешка конфет только что дал и белого игрушечного медвежонка подарил – мальчик от счастья этого мишку целовал и к сердцу прижимал – этот мальчик сзади подошел, смотрел, смотрел, как Алешка в моторе возится, а как тот перегнулся, ножом в спину, прямо в сердце. Нож такой тонкий, острый, на заточку похож. И спокойно, с медвежонком в руках ушел в дом. Через час мы этот кишлак в месиво превратили – всех старух, женщин, детей, грудных – всех, кроме мужчин, мужчины все давно в горы ушли – размазали, одно кровавое месиво, вперемешку с головешками и дерьмом. Там что-то двигалось под пеплом, стон глухой был. Один наш прапор ссал на шевелившийся обугленный холмик – на человека, видимо. Сам видел. Никого было не жалко. Они нас ненавидели, мы – их, мы весь мир ненавидели. Вот тебе и освободители – интернационалисты сраные. Я и по дембелю всех ненавидел. Только сейчас отходить стал. А в те рожи сытые в Витебске до сих пор во сне стреляю от пуза веером. Врали, врали. И воровали. Знали, что нас на убой посылают, и у нас же воровали, суки, воровали всё – одеяла, сапоги, главное – продукты. В Ташкенте воровали еще больше. Но там мы стали что-то узнавать про Афган. Чем больше узнавали, тем больше было ужаса, животного ужаса, до поноса. И этот ужас вперемежку с омерзением от воровства и вранья, как торт – «Наполеон», застрял на всю жизнь. Когда ехали в Ташкент, радовались. Думали – там тепло, дыни, урюк, изюм. А в Ташкенте – в сто раз холоднее, чем в Витебске. Снега нет, только песок всюду – в глазах, на зубах, в носу, в легких – и ветер ледяной с песком – до костей. Из казармы – ни шагу и кормежка гнилью. Сволочи. Но в Афгане – еще хуже. Там был ад… Там воровали еще больше, нас – в лоскуты, ноги, руки в мусорный бочок, всё остальное – маме, а они машинами «Шарпы» и «Сони» вывозили. Поначалу даже трупы не во что было одеть, а они – всё на афгани, всё на афгани. Не держи меня! Отпусти! Дай ложку!.. А они – сытые тыловики – им оружие. Суки, за афгани, суки, стрелять их, стрелять… Мама…
– Олежа, Олежа, Господи! Помогите!
………………………………………
– Господи! За что? Отпусти меня, отпусти. Отошло…
– Отошло, не двигайся.
– Господи! Всё тело свело, скрючило, отпусти меня!
– Так не держу, не держу, успокойся, отдай ложку-то…
– Испугалась?
– Немного. Ну, ничего, я – сильная.
– Ты – молодец.
– И ты – ничего себе. Не вспоминай больше.
– Рад бы.
– Вспоминай хорошее.
………………………………………
– Вспоминаю. Только хорошее. Маму вспоминаю. Она в корыте белье стирает. Тррык-тррык по стиральной доске и кистью мыльные
– Успокойся, родной мой!
– Стрелял в эти рожи, в сытые рожи, и в детей, которые заточками в спину, и в женщин, которые нас кормили и которых потом камнями забивали, и которые тоже бы в нас стреляли из-за угла, и в этих в Витебске…
– Ну, всё, ну хватит.
– Я так больше не могу жить, не могу всю ночь стрелять и потом воду пить.
– Не можешь, значит, не будешь. Я помогу тебе.
– Помоги.
– Я с тобой, я с тобой, я с тобой…
– Зачем я тебе?
– Как зачем… а дрова наколоть!
– Колоть могу. Еще могу.
– Ну а потом и воду сможешь принести. Это – трудное дело. Вот Алена – она до краев наберет и ни капли не прольет, хоть километр пронесет.
– Алена…
– О ней не думай, у нее – Абраша. Она в него – по уши.
– Я ни о ком не думаю.
– Ты обо мне подумай.
– А в кино завтра можно пойти. На комедию. Я только и могу с тобой по кино ходить.
– Олеж, всё пройдет, я буду с тобой. Ты после войны таким стал, а у меня вообще ничего никогда не было. У тебя, наверное, в учебке девчонки были, в школе, может, в том же Ташкенте – ведь увольнительные давали, на танцы ходил? А у меня – ничего и никогда. Хоть и не такая я уж страшная.
– Не такая.
– Ну вот, ты и заулыбался. Алена, конечно, лучше, но и моложе она.
– Ну и ты не старуха.
– Сороковник навис.
– Это – пустяк. Если бы я мог закрыть глаза и не видеть синие кишки…
«Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи, Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь». Сергей спохватился, что смотрит он не на икону, а на фотографию. На фотографии – Саня, Тата и Николенька. Сидят, обнявшись, и улыбаются.
Христианская традиция уже с III века все издевательства над Ним приписывает иудеям. – Возможно ли это в иудейском мире, не вышедшим еще из эпохи Пророков? – Ой, как сомнительно! Имя Его – Иисус, или Иэсус – в древнегреческом, или у иудеев – Иешуа, что есть сокращенное от Йехошуа – «Господь есть Спасение». Такое имя давалось только достойнейшим в память о Йехошуа бин Нун, или, по канонам русской синодальной Библии, Иисусе Навине – Моисеевом ученике. Но дело даже не в этом.
Иеремия пророчествовал о Мессии – Давидовом потомке: «И настанут дни – сказал Господь – когда взращу Я Давиду праведного потомка, и будет он царствовать, и будет мудр и удачлив, и будет вершить суд и правду на земле. И вот имя его, которым назовут: Господь – Справедливость наша». И соединилось: «Господь – есть Спасение» и «Господь – есть Справедливость». В Справедливости – Спасение. Исайя – самый чтимый пророк и Книга его – лучшее в Библии – предрекал, что грядущий Царь будет носителем Справедливости, и это пророчество стало основой верования. Инкарнация преемника Давида, помазанного Богом, во втором и первом веках до Рождения Христа особенно тесно соприкасалась с идеями Еноха и Даниила, их Книг. Спасение и Справедливость становятся синонимами. Именно на этом этапе Божественного избранника, харизматическую фигуру из рода Давида, неминуемо призванного прийти и спасти, называют «Машиах» – на древнееврейском, или «Мешиха» – на арамейском, или Messias в греческой транскрипции. Греческое слово Сhristos – Мессия, Помазанник – указывает на характер миссии Иешуа – спасти мир и человечество, привнеся в него высшую Справедливость.
ПОСЕМУ: «Царь» не может быть издевкой у благоверного еврея Эпохи Пророков. Иисус есть Мессия. Израиль никогда не допускал шуток по отношению к священнику или царю, тем более Царю и священнику в одном лице – из Давидова рода… даже, если он и лже-Мессия. Римляне же, называя его, – если называя!? – Царем Иудейским , признавая его « помазанным лидером », – помазанным елеем при возведении на престол, – того не подозревая, провозгласили Истину. Царь Иудейский и Царь Мира. Не тот Мессия, который был ожидаем иудейством, но Мессия…