Абсурдистан
Шрифт:
«Если ты хочешь прекратить платить за мою учебу в хантер, я пойму, хотя мне придется вернуться на работу в бар с титьками».
Конечно, я не собираюсь прекратить оплачивать твое обучение. Ведь это именно я забрал тебя с работы в баре с титьками, помнишь? Все, что у меня есть, — твое, все до последнего, и мое сердце, и моя душа, и мой бумажник, и мой дом. (Я решил закончить письмо обращением к любимому воображаемому персонажу Руанны.) Ты только вспомни, Руанна: все, что ты делаешь, — это между вами с Богом. Так что если ты хочешь сделать мне больно — вперед! Но ты знаешь, что Он наблюдает за каждым твоим поступком.
Я
Чего бы я только не дал за еще один июльский вечер на углу 173-й улицы и Вайз, за еще один шанс поцеловать Руанну и сжать ее в объятиях!
«Я всегда мечтаю о том, как твои руки меня обнимают, а твой странный kui у меня во рту».
Мой лэптоп демонстративно зажужжал. Я испугался, что это пришли еще дурные вести от Руанны, но сообщение было от Любы Вайнберг, вдовы моего отца.
Я научилась пользоваться Интернетом, потому что слышала, что Вы предпочитаете общаться таким образом. Мне одиноко. Для меня было бы радостью пригласить Вас завтра на чай с закусками. Пожалуйста, ответьте мне, сможете ли Вы прийти, и я тогда пошлю мою служанку утром за мясом. Если Вы мне откажете, я не буду Вас винить. Но, может быть, Вы пожалеете потерянную душу.
С уважением,
Значит, вот оно как между нами. Мы оба одиноки и потеряны.
Глава 11
ЛЮБА ВАЙНБЕРГ ПРИГЛАШАЕТ МЕНЯ НА ЧАЙ
Люба жила на Английской набережной, где над роскошными пастельными особняками виднелся желтый изгиб старинного здания Сената. Река Нева течет здесь с величавой сдержанностью, и тысячи ее пенных языков лижут гранит набережной.
Кстати, о языках: Люба сделала свои знаменитые сэндвичи с бараньим языком, очень вкусные и сочные, с хреном и горчицей, украшенные консервированным крыжовником. Она даже приготовила их на американский манер специально для меня: не с одним, а с двумя кусками хлеба. Я немедленно попросил вторую порцию, затем третью, к ее непомерному восторгу.
— Ах, кто же следит за вашим питанием дома? — спросила она, по ошибке употребив вежливую форму обращения ко мне — словно признавая то, что мне тридцать.
— М-м-м-гм-м-м, — пробурчал я, в то время как нежный язык таял на моем собственном («Как будто я лобызаюсь с овцой», — подумал я). — Кто мне стряпает? Ну конечно Евгения. Помнишь мою кухарку? Она круглая и румяная.
— А я сейчас сама себе готовлю, — с гордостью заявила Люба. — А когда Борис был жив, я всегда следила, что ему готовят. Нужно заботиться не только о вкусе, Миша. Ты знаешь, нужно подумать и о здоровье! Например, известно, что в бараньем языке содержатся минералы, которые придают энергию и мужскую силу. Это ужасно хорошо для тебя, особенно если чередовать его с канадским беконом, который полезен для кожи. Моя служанка покупает в Елисеевском магазине только самое лучшее. — Она сделала паузу и полюбовалась
Смерть меняет людей. Я определенно изменился после кончины Любимого Папы, но что касается Любы, то она положительно стала неузнаваемой. Не секрет, что Папа обращался с ней во многих отношениях как с дочкой — иногда она называла его «папочкой», когда исполняла импровизированный танец на кухонном столе или тайком, как ей казалось, ублажала его своей ручкой на балете «Жизель» в Мариинском театре (она думала, что я задремал во время сцены сбора винограда, но мне не настолько повезло).
Но теперь, когда не стало нашего папочки, Люба сделалась самостоятельной, и у нее появился большой апломб. Даже ее дикция улучшилась. Теперь это не был неряшливый язык ее друзей-идиотов, новых русских, сдобренный провинциальным говорком, — нет, это была речь, близкая к речи наших более культурных и нищих граждан.
Меня также поразил новый стиль ее одежды. Исчез обычный мотив «Кожаной Любы» — его сменили блузка и юбка из темной джинсовой ткани и красный пластмассовый пояс с огромной фальшивой техасской пряжкой. Это был Вильямсбург, Бруклин, сегодняшний день.
— Я должна вытереть тебе подбородок, — сказала Люба, вытирая мой двойной подбородок длинными пальцами, пахнувшими горчицей.
— Спасибо, — сказал я. — Никогда не мог научиться есть прилично. — Это в самом деле так.
— Ты знаешь, я купила в «Стокманне» оранжевое стеганое одеяло, — сообщила она и отвернулась, чтобы освежить дыхание. Я ощущал свежесть юного рта, английскую мятную жвачку и послевкусие бараньего языка. Она улыбнулась, и ее скулы превратились из восточноевропейских в красивые монгольские, а крошечный носик совсем исчез. Несмотря на кондиционеры, я разгорячился и взмок под мышками. Блузка обрисовывала Любину фигуру, и, когда она повернулась, обозначилась складка между ягодицами. Разговор об оранжевых одеялах и успокаивал, и интриговал.
— Ты не хочешь пойти и взглянуть на него? — спросила Люба. — Оно в спальне, — поспешно добавила она. — Я беспокоюсь: а вдруг это не то, что нужно.
— Я уверен, что оно чудесное, — возразил я, внезапно ощутив опасения этического характера. Затем мне представилась козлиная бородка Джерри Штейнфарба, зарывшаяся в ложбинку между бедрами Руанны. Этические опасения испарились. Я последовал за Любой.
Мы прошли через галерею, заставленную итальянской мебелью, где было достаточно зеркальных поверхностей, чтобы я мог вволю полюбоваться своим задом и небольшой лысиной, которая грозила увеличиться. Убранство комнаты довершал метровый портрет моего папы, написанный маслом; из кармана у него торчало что-то вроде десятирублевой банкноты. За окном вырисовывались классические линии здания Двенадцати коллегий, являвшиеся необходимым контрапунктом.
— Я выбрасываю все, — сказала Люба, обводя рукой чудовищную мебель из красного дерева, которая, возможно, носила название «Неаполитанский восход» или что-то в этом роде (таким дерьмом набиты склады в нью-йоркском Брайтон-Бич — сообщаю на случай, если это заинтересует неустрашимого читателя). — Если у тебя есть время, — продолжала Люба, — мы можем съездить в Москву, в ИКЕА, — может быть, купим что-нибудь с кашемировой обивкой в стиле Пейсли.
— То, что ты делаешь, Любочка, разумно, — сказал я. — Мы все должны стремиться быть западными, насколько возможно. Этот старый спор между западниками и славянофилами… Тут и спорить особенно не о чем, не так ли?