Адаптация
Шрифт:
Они узнали, что есть одно место. Дом, расположенный за сотни километров от их деревни, Г-образный, стоит на лугу, там полно таких же детей, как и их малыш, и за ними ухаживают монахини. Где жили сами монахини, возвращались ли они домой после работы, были ли они местными жительницами? Знали ли они, что малыш постоянно мерзнет, что он чешется от шерстяной ткани, что ему нравится морковное пюре, что он любит гладить траву и что, если хлопнет дверь, он вздрагивает? Смогут ли они справиться с приступом, могут ли помочь, если малыш подавится, смогут ли снять воспаление век, от которого малыш все чаще страдал? Старший так и не получил ответа. Он сразу возненавидел плоский, без единого камня пейзаж, мягкий климат. Он считал стены вокруг дома и сада идиотскими. Как будто малыш может убежать, думал он. Миновав синие ворота, машина покатилась по гравию, который слишком громко скрипел. Дом был низким, с черепичной крышей и белым фасадом, и на секунду старшего охватила ностальгия по стенам песочного цвета в его краю, особого оттенка сланца, смешанного с известью. Он вдруг представил, как разворачивается, выхватывает малыша из автокресла и бежит по лугу, держа руку на шее брата. Погрузившись в эти мысли, он не ответил на приветствие дам в белых чепцах. Из машины он не вышел. Отказался посмотреть заведение, отказался прощаться с малышом. Он сосредоточился на звуках, как научил его младший брат. На дребезжании багажника, на глухом стуке сумок (положили ли туда его любимую сиреневую пижамку? А камешек из реки, ветку, что-нибудь, что напомнило бы малышу о горах?), на звуках шагов по дорожке, скрипе калитки, тишине, трели птиц… Какие тут птицы? Опять шаги, вот хлопнула дверь, захрипел мотор. Он навсегда запомнил этот луг, а потом вернулся к реальности.
Старший хандрил. Он не прикасался к диванным подушкам, которые еще хранили след малыша. К реке не ходил. Не составлял списки, изменил свой утренний распорядок. Не торопился домой после школы, поскольку никому больше не нужны были ни подгузники, ни морковное пюре. Подстриг волосы, начал носить очки. Стал заниматься в старших классах со всей серьезностью, на которую только может быть способен талантливый подросток. Его окружали те, кто когда-то возвел преграду между ним с малышом и всеми остальными людьми. Но с ними нужно было как-то существовать. Он знал это. Он общался столько, сколько было необходимо для социализации, но дружбы и привязанностей не заводил. Особняком не держался, всегда находил, с кем пообедать в столовой, бывал в гостях. Он был по природе одинок, но в одиночестве не оставался. Он постоянно себя контролировал. По утрам плакал, потому что, как только открывал глаза, слышал сначала шум реки, а в следующую секунду понимал, что в двух шагах от его комнаты стоит пустая кроватка. И сердце у него каменело, он чувствовал, как оно физически уменьшается, становится тяжелым, а потом взрывается мелкими осколками, которые впиваются в новый день. Он дотрагивался до груди и каждый раз удивлялся, что у него не пошла кровь. Тяжело дышал, садился, сгорбившись, на край кровати, опустив ноги на холодные плитки пола. Собирал волю в кулак и вставал, шел мимо детской комнаты, заглядывал в пустую ванную. На краю раковины стояла бутылочка с миндальным маслом. Он постоянно чувствовал, что малыша нет. Это было самым трудным. Больше не прикасаться к нежной бледной коже, не тереться о щеку малыша, не чувствовать его запах, не гладить волосы, не видеть темных глаз. Не приподнимать его, не касаться, не прижимать к груди, не чувствовать дыхание на шее. Жить без цветочного аромата крема. Без этой умиротворяющей неподвижности, без мягкости, без огромной нежности, которая помогала старшему жить. Кроме того, он постоянно думал о том, хорошо ли сейчас за малышом смотрят. Он страшно боялся, что брату холодно. Что в тот самый момент, когда он, старший, занимался, ехал в автобусе, собирал первые плоды инжира, малыш замерзал. Старшего терзало это постоянное параллельное существование. А еще страх, что за малышом не уследят. Поэтому он часто ходил в сад, где когда-то накрыл брата полотенцем, и смотрел на валяющиеся на земле яблоки. Он знал, что ходить сюда бессмысленно, что это лишь воспоминания, но ничего не мог с собой поделать. Так его сердце успокаивалось, так он старался не сойти с ума и на свой манер проводил время с малышом.
Однажды родители взяли его на свадьбу двоюродного брата. Он не любил толпу, ему не нравилось быть красиво одетым и вежливым. Но он умел держать себя в руках, а его родители выглядели счастливыми. Мать сделала укладку, отец склонился к жене, и она улыбалась. Старший сидел за круглым столом, поставленным на траву, смотрел на горы и думал о том, что сейчас у него передышка. Для таких, как он, праздники и были передышкой. Он поискал глазами сестру, увидел ее среди ребят, которые крутились на турнике между двумя деревьями, и вдруг услышал одну фразу, что-то вроде: «Любить — это не значит смотреть друг на друга, любить — значит смотреть вместе в одном направлении»[1]. Так сказал в микрофон свидетель. Эта фраза неизбежно звучала в каждой свадебной речи; она принадлежит вроде как Сент-Экзюпери, но старшему показалась идиотской и даже отвратительной. Подходящей для группы людей, но никак не для двоих. Как странен мир, где любовь рассматривается как цель, и до чего же жаль, что никто не понимает: любовь — это значит утонуть в глазах другого человека, даже если эти глаза слепы. Он почувствовал себя одиноко. Быстро огляделся. Люди слушали речь. Он отдал бы все, чтобы малыш сейчас был с ним. Он бы положил брата на траву и посмотрел ему в глаза. Старший вспомнил, какой шок испытал, когда на уроке французского они начали проходить легенду о Тристане и Изольде. Эти двое уж точно не смотрели в одном направлении! Они слились друг с другом, чем вызвали симпатию у мальчика, предпочитавшего математику литературе. Он прекрасно понимал, что, когда любовь сильна, никаких правил не существует.
В новой школе развившийся чуткий слух заставлял его подпрыгивать при малейшем звуке. Он ненавидел беготню, крики, матерные слова, которыми перебрасывались ребята, собираясь компаниями у школьных ворот. Но виду не подавал. От шума на глаза наворачивались слезы, и тогда ему не хватало малыша и тишины, ровного дыхания брата. «В глубине души, — думал он, — неполноценен как раз я». И мысль о том, что прямо сейчас малыш дышит, а он этого не видит, что младший брат все еще существует, но далеко от него, вызывала такую острую боль, что ему пришлось придумать способ ее заглушать. Поэтому он совсем перестал читать и сосредоточился на учебе. Науки, по крайней мере, не делали больно. Они не вызывали воспоминаний, не затрагивали чувств. Науки были подобны горе, которая стоит на месте, нравится вам это или нет, и ни о чем не печалится. Науки были точны. Они диктовали свои законы, правильные или неправильные, спокойные или беспорядочные. Старший с головой ушел в геометрические теоремы, загадки без слов, в арифметику, похожую на рукопись на примитивном языке. Тут надо было решать задачи. Они были холодными и успокаивающими. Когда он не решал уравнения, то вспоминал о монахинях и чувствовал, как в нем поднимаются гнев и ревность, которым он не мог противостоять. Поэтому возвращался к цифрам. Спустя годы он поймет, что те женщины говорили на своем языке, языке внутреннем, что они давно уже не испытывали необходимости в словах или жестах. Что они уже давно поняли, что такое любовь. Самая тонкая материя, таинственная, изменчивая, основанная на остром животном инстинкте, такая любовь чувствует, отдает, распознает улыбку благодарности настоящему и не помышляет о взаимности, эта любовь спокойна, как камни, и будущее ей безразлично.
На каникулы семья забрала малыша домой. Старший видел приближающиеся синие ворота, слышал стук колес по гравию. Из машины он не выходил. Монахини вынесли малыша на руках. Они крепко держали его голову, аккуратно устраивали в автокресле на заднем сиденье, пристегивали ремнем. Мать гладила малыша по голове и благодарила монахинь. Старший смотрел прямо перед собой. У него пульсировало в животе, в пальцах, в висках, ему казалось, что он вот-вот взорвется. Он почувствовал новый запах, но не апельсина, к которому когда-то так привык, а более сладкий аромат. Ему хотелось прижаться к щечке малыша, ему так этого недоставало. Затем он в отчаянии снял очки. Поскольку он был близорук, мир стал мутным. Потому что увидеть малыша означало начать все с чистого листа. Привыкать к нежной коже и улыбке брата. А потом его опять увезут. Увидеть малыша значило разбить стену, что старший возводил почти целый год. Лучше лечь и умереть.
Так что старший и в этот раз убрал очки в футляр. Всю дорогу он сидел стиснув зубы. Заставлял себя смотреть в окно, где различал лишь какие-то очертания. Зеленые, белые и коричневые пятна пролетали с огромной скоростью. На мгновение он сдался, повернулся, чтобы посмотреть на автокресло у противоположного окна. Он почувствовал облегчение, потому что ничего не мог разглядеть, кроме, наверное, торчащих из кресла тощих ножек. Что это у малыша на ногах? Тапочки, но откуда? Старший помедлил, с трудом отвернулся. Он не заметил, что сестра за ним наблюдает, и сосредоточился на пятнах снаружи, потер уставшие глаза. Мать переодевала малыша на заправках, кормила его, что-то шептала ему на ухо. Это успокаивало старшего, он видел, что о малыше заботятся. Но он упрямо не смотрел на брата, боясь, что не сдержится и разрыдается.
Они припарковались во дворе у дома. Сначала из машины выскочила сестра. Она уже подросла, но оставалась такой же игривой и живой и на этот раз не сводила глаз со старшего брата. Теперь была ее очередь присматривать за ним. Затем из машины вышел старший. Без малыша. Того несла на руках мать. Она осторожно приблизилась к дому. Малыш
Он встает ночью и прислоняется к стене во дворе, прижимается лбом к нам, камням, пряча лицо в ладонях. Его тело напрягается, он готов к новому дню.
Прошли месяцы. Однажды летом старший, уже почти юноша, собрал рюкзак, чтобы поехать к друзьям на несколько дней. Он попрощался с родителями, пересек двор, но вдруг мы увидели, как он повернул назад. Чему тут удивляться? Вещи никогда не бывают долговечными, и даже мы в конце концов обратимся в пыль. Для него пришло время воссоединиться с малышом. Ему не хотелось уезжать? Или было плохо оттого, что он месяцами не видел брата? Была ли это зрелость или, наоборот, усталость от невозможности повзрослеть, примириться с самим собой? Что бы это ни было, он передумал. Жить как раньше стало совершенно невозможно. Он пытался. Снял очки, завел новых друзей, наполнил свои дни разными событиями. Он боролся с собой как мог, довольствовался размытой фигурой, бессонными ночами умудрялся держаться подальше от кроватки. И в результате понял: так жить невозможно. Старший поставил на пол рюкзак и поднялся по лестнице. Приблизился к комнате. Толкнул дверь и подошел к кровати с белыми завитками. Малыш, как обычно, лежал на спине. Он вырос. На нем была сиреневая пижама размером на десятилетнего мальчика и тапочки, подбитые овечьей шерстью. Кулачки сжаты. Рот полуоткрыт. Как всегда. Темные глаза блуждали, а может, в этом был какой-то смысл. Малыш слушал реку и цикад. Старший ухватился за спинку кровати, словно за перила, и прислонился к матрасу. Поскольку малыш повернул голову к окну, его округлая шелковистая щечка оказалась прямо напротив брата. И тот прижался к щечке малыша, как птица возвращается в гнездо, с таким облегчением, что у него на глазах выступили слезы. Все слова, которые он в течение нескольких месяцев пытался забыть, всплыли вновь. Он говорил с малышом как прежде, легко, прижимаясь щекой к его щеке. Рассказал ему о своей жалкой уловке с очками, чтобы больше не видеть малыша, потому что ему было тяжело; рассказал о том, как проходят его дни. Его сердце раскрылось, как утренний цветок. Малыш же не улыбнулся, даже не моргнул. Он отвернулся и тихо дышал, как обычно. Он больше не узнавал голос брата. Сколько времени прошло с тех пор, как старший в последний раз говорил с ним? Он выпрямился, он был очень бледен, спустился за рюкзаком и уехал к друзьям. Он оставался у них четыре дня. На рассвете пятого добрался автостопом до опушки каштановой рощи. После обеда резко распахнул деревянную калитку, энергично прошел через двор, под изумленными взглядами родителей пересек гостиную и направился прямо к лестнице. Здесь за четыре дня ничего не поменялось, все было на своих местах: кровать, занавеска, приоткрытое окно, солнце, шум реки. Старший склонился к кроватке, сердце стучало. Он снова заговорил, отрывисто, заикаясь, он боялся, что малыш его забыл. Он плакал, как когда-то во фруктовом саду, слезы капали на щечки малыша, старший целовал ему пальчики. Он просил брата простить его. И длинные темные ресницы малыша затрепетали, он улыбнулся. Голос малыша зазвучал радостно, ровно, за исключением последней секунды, косца он взмыл ввысь легкой, воздушной нотой. Старший сказал родителям, что все лето пробудет дома.
Старший возвращался к старым привычкам. Однажды он вынес во двор таз с теплой водой, ножницы и расческу. Опустился у подушек на колени, с помощью мокрого полотенца осторожно смочил малышу волосы. Подровнял волосы с одной стороны, затем взял малыша за щечки, чтобы повернуть его другой стороной, и повторил манипуляции. Осторожно высушил. Теми, прошлыми, мягкими движениями. Но для того, чтобы все вспомнить, требовалось время, а каникулы длятся всего два месяца. Когда их машина остановилась перед домом на лугу, старший не вышел, не попрощался. Тем не менее его возвращение в школу было менее болезненным, чем до этого. Он знал, что брат в безопасности. Знал, что у него самого есть будущее. Впервые эти два факта не противоречили друг другу. Он думал о монахинях без гнева. Они хорошо смотрели за малышом. Старший успокоился. Он каждый день вспоминал, как малыш почти пел в своей кроватке, и черпал в этом воспоминании силы. Он даже иногда закрывал учебники по математике и слушал музыку, ходил в кино, общался с ребятами. Конечно, он знал, что никогда не будет душой компании, ему не хватало легкости. Он всегда носил с собой список тем для разговора на случай, если наступит тишина, если какой-нибудь нескромный вопрос выведет его из себя. Если его собьет какая-либо фраза, произнесенная непринужденным тоном. Расслабляться нельзя. Запрещено. Цена, которую пришлось бы заплатить, была слишком высока. Никто не мог пробить стену, но ему самому все же иногда удавалось быть помягче. Он смеялся, забывался и даже один раз влюбился. Это было все, что он мог предложить другим. Когда он думал о малыше, всегда улыбался. Малыш был далеко, но незримо присутствовал рядом со старшим. В торопливом движении ужа, в воздухе, насыщенном ароматом цветущих вишен, или в поднимающемся ветре. Тогда ему казалось, что он слышит, как дрожат деревья у реки. Красота всегда будет в долгу перед малышом. Старший был в этом убежден. Перспектива увидеть малыша в следующие каникулы больше не бередила ему сердце. Напротив, он чувствовал радость и был уверен, что ему не придется снимать очки. Он с нетерпением ждал, когда снова увидит спокойного малыша. Это было новое и мощное чувство. Он прошел испытание и стал сильным. Он часто думал, что, возможно, малыш и был «неполноценен», но кто еще дал ему столько, сколько его младший брат? Само его существование было ни с чем не сравнимым жизненным опытом. И хотя старший утратил привычку доверять людям, раскрывать душу, приглашать в гости друзей, он получил в дар эту драгоценную любовь. Поэтому он решил выйти из машины, когда она в следующий раз остановится перед домом на лугу. Возможно, он даже пойдет и побеседует с монахинями.
Но следующего раза не было: старшему сообщили, что малыш умер. Так же тихо, как жил, сказали монахини, с которыми старший так никогда и не поговорил. Его хрупкое тело просто сдалось. Он перестал дышать, ему не было больно. Началась эпидемия гриппа, малыш все больше кашлял, и эпилептические припадки становились все чаще, он медленнее глотал, прием пищи занимал все больше времени. Он давал людям все, что мог, и обходился тем немногим, что давали ему. Силы были на исходе. Однажды утром малыш не проснулся. Монахини утирали слезы. Тело положили в специальной комнате в задней части дома, рядом с прачечной. Тут раздавались обычные звуки: шорохи и шаги по плитке. Старший ничего не понимал, действовал, как робот. Он только подумал, что впервые вошел в дом, где обитал малыш. В коридорах пахло картофельным пюре. Высокие кровати у стен были окружены съемными решетками. Старший обратил внимание на отсутствие подушек и мягких игрушек, что показалось ему хорошей мерой предосторожности. Одеяла были бледно-желтого цвета. На стенах висели плакаты с изображением утят, птенцов и котят. Никаких рисунков не было, поскольку ни один ребенок здесь не умеет держать карандаш, подумал он. Окна выходили в сад. Открывали ли окна, чтобы малыш мог слышать разные звуки? Скорее всего. Войдя в комнату, старший снял очки и закрыл глаза. Он почувствовал твердый край и пришел к выводу, что это гроб. Он наклонился, дотронулся носом до чего-то холодного и мягкого, это была щека малыша. Старший открыл глаза. Он увидел полупрозрачные закрытые веки, испещренные крошечными голубыми сосудами. Ресницы бросали на белую кожу тень. Полуоткрытый рот. Малыш не дышал, что было логично. Колени немного согнуты, но поскольку ножки давно искривились, носки касались стенок гроба. Сжатые в кулачки руки сложены на груди. Старший спросил, может ли он забрать сиреневую пижаму.