Ахматова: жизнь
Шрифт:
К началу 1933 года вокруг Анны Андреевны действительно образовалась пустота. Одна за другой ушли из жизни ее ближайшие подруги – Наталья Викторовна Рыкова-Гуковская и Валентина Сергеевна Щеголева. Уехала вместе с мужем за границу, в Англию, и самая верная из заботниц – Людмила Замятина. Анна Андреевна в шутку называла ее моя скорая помощь. Замятина стремглав кидалась на помощь всякий раз, когда узнавала о недомоганиях Ахматовой. В тридцатом умерла мать и следом за ней Шилейко. В том же году застрелился Маяковский. Не ладились и отношения с Пуниным. Вокруг Николая Николаевича закрутилась хорошенькая и честолюбивая аспирантка, которая, по всем приметам, искала себе надежного мужа, и Анна Андреевна, осердясь, стала чаще уезжать в Москву. Благо теперь ей было где остановиться: Мандельштамы обосновались в столице и даже вот-вот должны были въехать в отдельную квартиру в кооперативном писательском доме в Нащокинском переулке. Летом 1933-го они приезжали в Ленинград, и Осип Эмильевич, прощаясь, сказал: имей в виду, Аннушка, мой дом – твой дом. В новом доме не было еще ни газа, ни воды, а телеграмма с приглашением на новоселье уже отправлена в Питер – лично А.А.Ахматовой. Анна Андреевна с приездом не замедлила. Той осенью Осип и прочел ей написанные еще июне
Стихи были, как выражалась А.А., расстрельные, однако особой тревоги они у нее поначалу не вызвали – она была уверена, что никто, кроме самых близких и надежных, никогда их и не увидит, и не услышит. Куда больше заинтересовала Анну Андреевну сделанная Мандельштамом работа о Данте, ведь она и сама уже несколько лет самостоятельно изучала итальянский, чтобы читать «Божественную комедию» в подлиннике. В ноябре Ахматова вернулась в Питер, но вскоре после Нового года снова пришлось брать билеты на поезд Ленинград-Москва. Давний ее знакомец поэт Бенедикт Лифшиц [47] пришел к ней с известием о самоубийственном поведении Осипа Эмильевича, вздумавшего, тайком от жены, читать стихи про кремлевского горца малознакомым людям.
47
См. его письмо к М.А.Зенкевичу от 14 января 1934 г.: «До меня дошли слухи, внушающие мне опасения за его душевное состояние. Верны ли эти слухи? Ахматова обещала мне позвонить по возвращении из Москвы, но пока я не на шутку встревожен».
Слухи оказались верными, и, хотя никаких грозных примет, свидетельствующих, что крамольный текст дошел до ОГПУ, в феврале 1934-го, видимо, еще не было, Анна Андреевна все-таки решила с Мандельштамом серьезно поговорить. В «Листках из дневника» этот эпизод описан так: «Несмотря на то что время было сравнительно вегетарианское, тень неблагополучия и обреченности лежала на этом доме. Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: "Я к смерти готов". Вот уже 28 лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места».
Разумеется, А.А. не вдруг вспомнила, а всегда помнила, о чем они говорили с О.Э. в феврале 1934-го, и вспоминала сакраментальную фразу до конца своих дней недаром. («Между помнить и вспомнить, други, / Расстояние как от Луги / До страны атласных баут».) В том феврале Мандельштам действительно чувствовал себя обреченным. Судьба как бы предлагала поэту (на выбор) несколько вариантов гибели. Его, причем в самом ближайшем будущем, наверняка погубила бы близость к Бухарину, при содействии которого он в конце двадцатых годов сумел издать несколько книг, в том числе «Избранное» и «Шум времени». В мае 1934-го, когда Пастернак сообщил ему об аресте Мандельштама, Бухарин передал Сталину такую записку: «О Мандельштаме пишу еще и потому, что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста Мандельштама и никто ничего не знает». В 1934-м Бухарин еще в силе, но уже отодвинут на второй план, и тень обреченности (пока краем) задевает и его.
И это не единственная опасность, отбрасывающая грозную тень в конце 1933 года. В те же самые месяцы Мандельштама вполне могли бы выслать из Москвы как сына купца первой гильдии, утаившего от органов буржуазное происхождение. (Кампания по выявлению проживающих по подложным документам купцов и их родственников началась весной 1932-го.) Реальной была и угроза «сухой гильотины», то есть бессрочной каторги, если бы поэта «засекли» как тайного эсера и сотрудника левоэсеровской газеты «Знамя труда», зачисленного в штат летом 1918 года, то есть в те дни, когда газета стала центром организации известного левоэсеровского мятежа. Казалось бы – преданья старины глубокой. И тем не менее по-прежнему опасные, ведь в феврале 1933-го арестован как тайно-упорный проводник эсеровской идеологии, давным-давно отошедший от политики, Р.В.Иванов-Разумник. В связи с этой акцией начались поиски ушедших в глубокое подполье левых эсеров, а это не могло не беспокоить Мандельштама, ибо в 1918-м Разумник заведовал литературным отделом газеты «Знамя труда» и был непосредственным его начальником. Сотрудничество с левыми эсерами на фоне июльского мятежа 1918 года, выстрела Фанни Каплан в Ленина, а затем Леонида Канегиссера в Урицкого перепугало даже Есенина, хотя тот всего лишь печатался в левоэсеровских изданиях, тогда как Мандельштам – штатный сотрудник их главного печатного органа, и притом в самое опасное время. Если бы, настаиваю, этот давнишний страх не терзал воображение Осипа Эмильевича, вряд ли бы он на первом же допросе в мае 1934 года признался в своей юношеской принадлежности к партии эсеров, а несколькими месяцами ранее стал бы рассказывать о своей службе в «Знамени труда» Анне Андреевне, а он рассказал. Этот факт А.А. сочла настолько важным, что не забыла упомянуть в «Листках из дневника»: «В Москве Мандельштам становится сотрудником „Знамени труда“. Таинственное стихотворение „Телефон“ (авторская датировка: 1 июня 1918 г.-А.М.), возможно, относится к этому времени». (Кстати: «Телефон» – единственное стихотворение О.М., которое в мемуарном очерке процитировано полностью.)
Словом, тень неблагополучия, нависшего над Мандельштамом, о которой вспоминает Ахматова, была достаточно реальной. И тем не менее и Эмма Герштейн не ошибается, свидетельствуя, что за несколько дней до ареста и сам поэт, и его жена были крайне далеки от мысли о почти неминуемом, как скоро выяснится, событии. Почему? Видимо, потому, что к апрелю 1934-го стало ясно, что «красный граф» отнесся к инциденту с пощечиной с юмором, а благодаря экстренным мерам, принятым одним из братьев поэта, миновала и угроза высылки по причине нехорошего социального происхождения. Утратили остроту и опасения по левоэсеровской линии, так как Иванова-Разумника благодаря вмешательству видного партийца В.Бонч-Бруевича всего лишь сослали в губернский Саратов. Что до главной причины ареста, стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны…», то именно с этой стороны не только Надежда Яковлевна, но даже Анна Андреевна неминуемой и совсем скорой гибели почему-то не опасалась и в мае, получив от Осипа очередную телеграмму с приглашением в гости, впервые в жизни уезжала из Ленинграда без предчувствий, с надеждой прогостить у Мандельштамов весь май. Однако сразу же по приезде оказалась единственной, не считая Надежды Яковлевны, свидетельницей подробностей его ареста в ночь с 14 на 15 мая того же года и последующей ссылки… Пунктуально воспроизведенные в «Листках из дневника», они общеизвестны. Но при этом ни один из биографов, что О.М., что А.А., не попытался ответить на неизбежно возникающий у читателей вопрос. Как же отнеслась Анна Андреевна и к самой сатире, а главное, к тому, что Мандельштам, сделав расстрельные стихи достоянием гласности, подставил под удар не только себя, но и ближайших друзей? В том числе и Льва Гумилева, который, как известно из протокола допроса Мандельштама, их одобрил – дескать, «здорово»?
История эта крайне запутанная. Не ясно, к примеру, читал ли Осип Эмильевич антиоду за общим столом у себя в квартире, то есть всем названным им при допросе лицам одновременно, или каждому в отдельности и под страшным секретом. Ахматова в «Листках из дневника» факт коллективной читки вроде бы не подтверждает: «О.Э., который очень болезненно переносил то, что сейчас называют культом личности, сказал мне: "Стихи сейчас должны быть гражданскими" и прочел "Под собою мы не чуем…"». Лаконизм этой сухой фразы, кое-как прилаженной к разговору о поэзии, приводит, честно говоря, в недоумение. Удивляет и явное нарушение (в «Листках») последовательности реплик. На самом деле Мандельштам, конечно же, сначала прочел А.А. сатиру на Сталина и лишь потом, поняв по ее реакции, что она Аннушке «не показалась», стал доказывать, что в годину горя поэзия должна быть гражданской. Момент очень важный, ибо сделанная Ахматовой рокировка априори исключает читательский вопрос: что же такое сказала автору А.А., если тот вынужден был защищаться ссылкой на некрасовское: поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан? Упоминая ключевое в судьбе героя «Листков» событие между прочим, Ахматова явно уклоняется от его обсуждения. Лаконизм сообщения о самом важном особенно бросается в глаза в сравнении с весьма пространным описанием людей, приходивших со словами соболезнования к жене арестованного поэта (женщин, мол, было много, а из мужчин один Перец Маркиш). Может быть, Анна Андреевна оттого и лаконична, и уклончива, что ее мнение на сей счет совпадает с мнением Пастернака, и не его одного? Напоминаю это замечательное по выразительности «соображение понятий»: «То, что вы сейчас мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, к поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне их не читали, я ничего не слышал и прошу вас не читать их никому другому».
Полностью, думаю, все-таки не совпадает. Но, видимо, Анна Андреевна, как и Пастернак, не считала самоубийственную антиоду произведением, ради которого стоило рисковать жизнью поэту такого масштаба, как Мандельштам. Верные Знаки его могущества рассеяны по тексту «Листков из дневника», и вряд ли эта стилистическая операция проделана без оглядки на спор о стихах про кремлевского горца, не обещающий ни перемирия, ни примирения и через три четверти века:
«У Мандельштама нет учителя. Вот о чем стоило бы подумать. Я не знаю в мировой поэзии подобного факта. Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама!»
«Ни с чем не сравнимое огромное событие поэта, первые стихи которого поражают совершенством…»
«Трагическая фигура редкостного поэта, который и в годы воронежской ссылки продолжал писать стихи неизреченной красоты и мощи…»
Короче, хотим мы этого или не хотим, но придется признать или хотя бы допустить, что Ахматова проявила чудеса стилистической изобретательности, дабы уклониться и не сказать прямо: сатира на кремлевского горца, при всей ее злободневности, и «новая божественная гармония» – «вещи несовместные» и Мандельштам, настаивая, что антиода – литературный факт, «недостоин сам себя». Не желая открыто, в мемуарной прозе, осуждать великого поэта, чтобы не уподобиться заклятым врагам носителя божественной гармонии, А.А., предполагаю, все-таки зафиксировала в черновиках свое особое мнение. И о тексте, до сих пор рождающем споры, и о том, какими последствиями он чреват. Причем не только самому автору. Я имею в виду следующее четверостишие: