Александр Островский
Шрифт:
«Какой-то артист вздумал переделывать гения, о котором он и понятия не имеет!» Надеюсь, на этот раз не повторите бестактность, коллега? Итак, внимание.
Откуда ни возьмись перед ними вдруг возникла сцена, но не обычная, какую привык видеть Островский, а какая-то площадка, без всякого занавеса, с механизмами, конструкциями, железной лестницей, поднятой на столбах изогнутой спиралью, протянутыми в разных направлениях веревками, канатами с трапециями. И словно в подтверждение этому на площадку выбежали одетые в одинаковые синие рабочие костюмы молодые и пожилые мужчины и все с одинаковой энергичностью забегали по сцене, выкидывая взад-вперед руки и напевая громко какой-то бодренький, неизвестный Островскому мотивчик.
— Это по вашей пьесе, — подошел к Александру Николаевичу режиссер, делая хозяйский
В это время ходившие по сцене мужчины остановились и, сгрудившись, начали тумаками осыпать друг друга. Потом двое из них взобрались на канат и пошли по нему, слегка покачиваясь, а спрыгнув, гордо выпрямились и такой же походкой прошли по сцене. Режиссер не выдержал и бурно захлопал.
— Как здорово овладели своим биомеханическим аппаратом, — довольный, сказал он. — А теперь смотрите…
На сцене оказался огромный чан с круглыми окошечками, как в нижних каютах парохода, из них выглядывали, подмигивая режиссеру (и он, как заметил Островский, подмигнул им), все те же биомеханические лица.
— Узнаете свою Мурзавецкую? — указал режиссер на крайнее окошечко, из которого показалась голова с подобием парика — черным клеенчатым пузырем. Не успел Островский собраться с мыслями, как сверху с потолка опустился громадный топор (должно полагать, картонный) и начал прыгать и ходить в чане, производя там невообразимый гвалт. Александр Николаевич, сморщившись, заткнул уши, но и через препону прорвался ликующий голос режиссера:
— Браво, браво! Что вы на это скажете, коллега?
— Довольно! — сказал Островский, и, видимо, в голосе его было столько повелительности, что режиссер застыл в улыбке, сделавшейся вдруг искательной.
— Пойди, малый, пойди, не шали, — строго сказал Александр Николаевич. — Займись чем-нибудь другим, ты же агентом был, зачем тебе театр?
И тот правда стал как-то отходить, искривляться, таять, пока не исчез насовсем, как дым исчезает…
А тут и ветром повеяло, свежим, с запахом реки. Глядит: и вправду река перед ним, не Волга ли? А по волнам лодка большая скользит, полотнищем хлопает, полна людей — кто гребет, кто песню запевает, кто сидит, призадумался, кто встал, рекой любуется. Да тут все свои! И Русаков здесь, и Ваня Бородкин, и Катерина, и Дубровин, и Несчастливцев, и Кручинина, и Марфа Борисовна, и много-много еще лиц, сразу и не разглядеть, и не признать каждого… и сам Козьма Захарьич сидит на корме, смотрит из-под ладони на солнечную поверхность воды. Какой день-то славный, солнце, ветер, воля, размах!.. И самому ему, Островскому, так хорошо, так славно стоять вместе со всеми, зная, что плывут далеко, по родному простору и никакая непогодь не остановит ни лодку эту необыкновенную, ни ослепительного течения реки…
Экий, однако, «сон воеводы»!
ГЛАВА XIII ЩЕЛЫКОВО
Этого дня он всегда ждал с нетерпением, думал о нем еще с ранней весны. Скорее бы в Щелыково! И вот позади московские дела, заботы, суета, железнодорожная тряска, и вот она, Кинешма, матушка Волга, за которой его обетованные места и приют. Но неизвестно, сколько придется прождать здесь, в Кинешме. Можно и за четверть часа переехать на пароме на тот берег, если погода тепла, Волга тиха. А когда сильный ветер, то преодолевали неспокойную Волгу целых два часа. Бывало и так, что приезжал поутру в Кинешму во время сильной бури с дождем и снегом, хотя и было начало мая; перевозить никто не берется, ветер страшный, Волга в полном разливе, невиданное море воды; ничего не оставалось делать, как сидеть на пристани в холоде и, не дождавшись перемены погоды, перебираться в город, в гостиницу и дожидаться утра, пока ветер не утихнет. На том берегу, у причала, его обычно дожидалась повозка, присланная
— Но-о-о, милые, дружней! — понукал кучер Михаиле пару рыженьких лошадей, мотавших головами, тащившихся по песку. Почти целую версту надо было так ползти, одолевать подъем в гору у деревни Чирково. А от Чирковской горы начинался Галичский тракт, если подсчитать, не менее сотни раз езжал по нему Александр Николаевич. Все здесь ему было знакомо и мило. Виднелась на горе, недалеко от столбовой дороги, деревня Алекино, о крестьянах ее он знал, что они выискивают в лесах валуны и обтесывают их в жернова, мельничные жернова у него самого тоже алекинские. А дальше пойдут Погост — заволжская усадьба, где провел детство сподвижник Петра I А. И. Румянцев, отец выдающегося русского полководца П. А. Румянцева-Задунайского; деревушки с веселыми названиями Платково, Зубцово, Хвостово, Кривякино…
Лошади шли бодро, переходя иногда на бег. Михаиле уже успел рассказать о рыбалке, о хозяйственных делах, о происшествиях в Щелыкове и окрестных деревнях и правил молча, не- желая отвлекать Александра Николаевича, как ему казалось, от важных дум. А Островский меньше всего сейчас был занят думами, он просто отдыхал душой и телом, глядя по сторонам, чувствуя, как целебно действует на него уже сама эта дорога. Проезжали поля, луга, перелески, деревушки, иногда из двух дворов с обнесенными жердями огородами. Дорогу с обеих сторон все теснее и плотнее обступал лес, даже и сейчас, утром, таинственный в своей непроницаемости, неприступный. Он видел, слышал этот лес и весной, и летом, и глубокой осенью… в октябре, когда возвращался из Щелыкова в Москву, переждав «раскаторжную» непогоду с ветрами и дождями беспросветными, и лес гудел тогда мощно и угрожающе. И долго потом не умолкал в воображении, мешаясь с услышанными легендами о зимнем дремучем лесе, в котором в старину водились разбойники. Для него живым был лес, он не мог обойти его как художник, и пьесу, написанную в Щелыкове, он недаром назвал «Лес». Проезжая дорога на Галич довольно бойкая, идет из столиц на побывку домой в костромские деревни рабочий люд; не спеша шагают крестьяне. бредет странник… На Галичском тракте встретились Счастливцев и Несчастливцев в «Лесе». Возможно, что их и увидел художник на том месте, где стоял столб с надписью «Щелыково, имение г.г. Островских» и где повозка делала поворот влево.
На восемнадцатой версте и въезжал он в свое Щелыково, в этот еще утренний час, когда вокруг ни души и только ликующе заливались птицы, въезжал, погружаясь в целительное зеленое царство с высоченными елями и соснами, и таким настоянным на хвое воздухом, что кружилась голова. Каждая сосна, каждый пригорочек, каждый изгиб речки были так ему знакомы, что он мог видеть их с закрытыми глазами. Ехали вниз с горки, сладко было слышать, как гремит речка Куекша, а глаза быстро уже схватили запруду ее, тот амбар мельницы, с устроенной кругом его галерейкой, с которой любил он удить рыбу. Сейчас же, как только разберет вещи, пойдет ловить живцов и начнет на мельнице неистовое борение со щуками. Проезжая мост через Куекшу, посмотрел па дорогу, шедшую в сторону — к пруду, окруженному зеленой пизиной с шапками кустарников, повозка же тронулась по другой дороге, прямо, на гору и вскоре, свернув налево, въехала в ворота и остановилась у парадного крыльца. Наконец-то оп в своем благословенном Щелыкове.
По приезде он входил в дом в костюме городском, а выходил одетым по-деревенски: в рубашке навыпуск, шароварах, в мягких казанских сапогах. Приятно было ступать по зеленой траве Красного двора (так называлась площадь перед домом), любуясь распускающимися повсюду листочками. Двухэтажный дом с террасой, двумя крыльцами по углам, двумя парами колонн посредине, дом, где все ему было родное, начиная от лесенки в восемь ступенек, крыльца и кончая кабинетом, светился сейчас от солнечных бликов и глядел по-весеннему приветливо.