Александр Островский
Шрифт:
Сколько ему пришлось просмотреть, прочесть разных «пьесов», какую гору; чаще всего прочтешь и руками разведешь: «Боже ты мой!» И поэтому какой радостью было для него знакомство с молодым автором Николаем Яковлевичем Соловьевым. Это имя он услышал как-то от Константина Леонтьева. Тот рассказал о своем «младшем духовном брате», пишущем пьесы. Оказывается, они вместе проходили послушание в Николо-Угрешском монастыре под Москвой, а точнее — послушником был Соловьев, а Леонтьев укрывался в монастыре, как в духовной гавани, от треволнений мира, готовый в любое время броситься в самую гущу борьбы за монастырскими стенами. Но здесь, в монастыре, Леонтьев боролся не столько с самим собою, сколько все с тем же, что и в миру — с антиэстетическим в других людях, в данном случае в молодом Соловьеве, литературным суждениям и чертам характера которого явно не хватало «изящного барства». Обстоятельства как будто специально складывались для укрывающегося Леонтьева так, чтобы, не утруждая его чрезмерным духовным подвигом и одиночеством, свести его с литераторами, от которых он, казалось бы, бежал, — на этот раз с Соловьевым, а впоследствии с В. В. Розановым, с которым он будет отводить душу в философско-эстетической беседе — переписке, укрывшись в Оптиной пустыни, а затем
Александр Николаевич сразу же делом помог своему молодому сотруднику: добился выдачи ему ссуды от Общества русских драматических писателей, пригласил к себе в деревню. Летом и осенью того года они совместно работали в Щелыкове над пьесой, которая в окончательной редакции получила название «Женитьба Белугина». Их можно было видеть беседующими на балконе: молодого блондина, бледного после перенесенного недавно тифа, с маленькой русой бородкой, с умным, легко меняющимся выражением лица, с резкими, нервными движениями, и самого хозяина — кряжистого, сутуловатого, с потупленной несколько головой, курившего беспрерывно из камышового мундштука толстенные папиросы. Слабостью его были эти папиросы: Александр Николаевич и в Щелыкове продолжал много курить.
Пьеса Соловьева захватила его — материалом своим, сюжетом, намеченными характерами героев, прежде всего главного — Андрея Белугина. Сын богатого купца, фабриканта, занимающийся делами отца, имеющий свои обороты, как он непохож на тех «негоциантов», которые после реформы 1861 года почувствовали себя хозяевами положения. Двадцатисемилетний Андрей Белугин влюблен в Елену, молодую красавицу дворянку, которая выходит за него замуж не по любви, а потому, что с матерью они не имели никаких средств к жизни, а главное — ей хотелось свободы. Выйдя замуж за Белугина, она предается столь желанной свободе, отвечая взаимностью на ухаживания опытного обольстителя. Белугин глубоко страдает, убедившись, что Елена не любит его, что он при жене вроде шута. То, что для других предмет расчета или даже цель жизни — деньги, капитал, — ставится им ни во что в сравнении с тем, что может дать ему любимая. Ему тяжело, что надругались над его сердцем. И он не только не попрекает Елену деньгами, которыми одарил ее в избытке, но и предлагает взять еще сколько угодно, пускай едет с другим за границу… Может ли он жалеть деньги, когда души не жалел для нее? Сильный и страстный характер угадывается в Андрее Белугине, благородный, бескорыстный, симпатичный своей чуткостью и искренностью, и можно понять Елену, открывающую для себя в муже все более привлекательные черты, которые наконец привязывают ее к нему.
Островский и сам наблюдал в купеческой среде пореформенного времени подобные характерные явления, когда коммерческий ажиотаж, дух наживы оказывались не властными над людьми, не могли убить в них возвышенных стремлений. Да и скольких он знал из именитых людей этой среды, готовых жертвовать бескорыстно ради общего дела. Нет, рано ликуете, господа негоцианты! Ведь и то уже хороший знак, что и молодые авторы видят таких людей, как Андрей Белугин, и стараются их показать без всякой фальши, как реальное явление жизни.
Но пьеса была еще не готова, она нуждалась в значительной переделке, и он обязанностью своей считал помочь молодому автору довести ее до конца. И рука художника, чувствовавшего, как никто из современников, тайны сценичности, сделала свое дело: пьеса преобразилась, стройнее стала ее композиция, точнее, психологически выразительнее характер действующих лиц, ярче, живее их язык. И все это с бережным отношением к индивидуальности автора, не зря Соловьев признавался, что пьеса получила «только другое освещение, а душа ее та же».
Работать с Соловьевым было нелегко, человек он был не только нервный, но и не совсем искренний с Александром Николаевичем: в письмах к Леонтьеву допускал выпады против Островского, тяготясь его «давлениями и насилованиями», без которых, однако ж, не мог обойтись (и без которых не быть бы ему тем, кем он стал в русской драматургии). А Леонтьев, считавший, что Соловьев должен подчиниться влиянию Островского только «со стороны формы», опасался, как бы это влияние не перешло отведенных ему границ. «Сам он лично и как художник очень цветен», — писал своему младшему собрату об Островском Леонтьев. Но вот беда: многого он (Островский) не понимает, не ценит так красоту во всех ее проявлениях и формах, как умеет ценить он, Леонтьев (от «поэзии» монашества до «изящного барства»). Это примерно то же самое, когда позднее другой мыслитель и философ — Вл. Соловьев — стал «учить» Пушкина пониманию абсолютной истины, учить гениального художника, которому доступно было то, о чем не мог себе и помыслить мыслитель, — интуитивные прозрения и вечные ценности, а не рационалистические, как у Вл. Соловьева, рассуждения о них. Это обычное недоразумение, гордость теоретической мысли, полагающей, что теорией можно покрыть искусство, художника. Таково и суждение Леонтьева об Островском.
Но Александр Николаевич, как всегда, лучше думал о людях, чем иные из них о нем, он по-доброму, с доверием отнесся к своему молодому ученику, в письмах к знакомым хвалил его как человека вообще хорошего: «правдивого, сердечного и даровитого», и прямо говорил о его недостатках как автора («у него приемы самые первоначальные: он не умеет расположить пьесы и не владеет диалогом»), о его неспособности к упорному «ломовому» труду.
Сотрудничество с молодым автором было для него не просто профессиональным занятием, он брал на себя моральную ответственность за судьбу своего сотрудника, за его будущее. Дав ему своей помощью «возможность понюхать чаду успеха (не
Особенно это относится к пьесе «Дикарка», о ней он сообщал Соловьеву: «Я пишу ее всю заново, с первой строки и до конца, новые сцены, новое расположение, новые лица…» Его письмо Соловьеву о «Дикарке» — редкий для Островского «лабораторный» разговор о пьесе, об ее идее, характерах и т. д. Этот разговор помогает уяснить вообще творческий метод великого драматурга. Он пишет: «У меня не только ни одного характера или положения, но нет и ни одной фразы, которая бы строго не вытекала из идеи». В этом и секрет единства, целостности пьес Островского, завершенности их художественного мира. «А идея моя вот какая… Каждое время имеет свои идеалы, и обязанность каждого честного писателя (во имя вечной правды) разрушать идеалы прошедшего, когда они отжили, опошлились и сделались фальшивыми. Так на моей памяти отжили идеалы Байрона и наши Печорины, теперь отживают идеалы 40-х годов, эстетические дармоеды вроде Ашметьева, которые эгоистически пользуются неразумием шальных девок вроде Дикарки, накоротке поэтизируют их и потом бросают и губят».
У Соловьева был Ахметьев — из уходящих романтиков, идеалистов любви, переживающий крушение чувства к «Дикарке»; Островский сделал из него Ашметьева — уже не романтическую личность, даже не поклонника красоты, а заурядного любителя амурных интрижек. Такой поворот вызвал неудовольствие Леонтьева (который, кстати, был прототипом соловьевского Ахметьева). Леонтьев вопрошал: «Например, зачем это Ашметьев? Это напоминает с умыслом какие-то ошметки. Измените хоть одну букву, скажите Ахметьев и вы услышите хорошую дворянскую фамилию татарского рода. Совсем не то. Потом, зачем непременно этому Ахметьеву быть слабым и смешным селадоном? Это не есть специфический признак таких людей… Он может даже и делом быть занят серьезным, но в сердце предпочитать поэзию этому делу». Островский не столь презрительно относился к «делу», прекрасно зная, что одной «поэзией» (а ее-то он любил и ценил вовсе не меньше Леонтьева) далеко не все сделаешь для России, которая может потребовать от своих сынов именно дела, действия. Да и перед бурной деятельностью негоциантов так ли уж величава эстетическая надменность? Им, негоциантам, прибирающим к рукам Россию, только забавна была эта уводящая от дела «поэзия» — «эстетический романтизм», философия «всеединства», «общего дела» и прочая маниловщина, строительство всякого рода воздушных мостов. Островский трезвее видел, что делается вокруг, не «загонял» человека в его субъективистские мысли и чувства, не отрывал его от объективных обстоятельств, не уводил от реального самосознания, от самого себя, как личности не только мыслящей, но и действующей в обществе, в своей стране. Как бы далеко ни улетал человек в своих мыслях, в своей фантазии, он остается все тем же «объектом» для окружающих людей, как и они для него, остается общественной личностью, которая что-то может сделать или не сделать в общественной борьбе, никуда не уйти от этого, как бы ни был занят человек своими самозакрытыми мозговыми бурями. Это ведь неизбежно отразится и на его «бурях»: дай дорогу негоциантам, будь они повсеместными владыками — и будет ни до каких «бурь», ни до какой «поэзии». Не уходить в свой субъективистский мир, не закрываться в нем, а видеть реальное положение дел в реальном мире, и свое место, роль в нем — не это ли требуется от человека?
Но, не отрывая человека от его объективного самосознания, Островский не лишал его и идеальных стремлений. Он подчеркивал: отрицание отживших, опошлившихся идеалов должно быть «во имя вечной правды». Можно сказать, что все творчество Островского вытекает из этой идеи вечной правды, точнее — духа ее, никогда не покидавшего его творений.
Последним произведением, созданным совместно Островским и Соловьевым, была пьеса «Светит, да не греет», над которой они работали летом 1880 года в Ще-лыкове. Эту пьесу принято считать предвестницей чеховской драматургии — по ее «настроению» и противоречивому характеру любовной коллизии да, сюжетно она схожа с «Вишневым садом» (приезжающая в родные места помещица продает свою усадьбу зажиточному крестьянину). Сама драматургия Островского, очень богатая средствами выражения, прокладывала новые пути психологической драмы, особенно такими пьесами, как «Последняя жертва», «Бесприданница», «Без вины виноватые». Но чувство у Островского не эстетизируется в некоторой своей расплывчивости, как у Чехова, не атомизируется, как у Достоевского, а дается в душевной цельности, в пластичной завершенности. Это особенно наглядно видно по той правке, которой он подвергал текст Соловьева.
Избранное. Компиляция. Книги 1-11
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 26
26. Лекарь
Фантастика:
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Ответ
1. Библиотека венгерской литературы
Проза:
роман
рейтинг книги
Пипец Котенку! 3
3. РОС: Пипец Котенку!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Семья. Измена. Развод
2. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Божьи воины. Трилогия
Сага о Рейневане
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Новый Рал 3
3. Рал!
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
Младший сын князя. Том 2
2. Аналитик
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.
Научно-образовательная:
медицина
рейтинг книги
