Александр Поляков Великаны сумрака
Шрифт:
Царь раскрыл шкатулку, провел дрогнувшими пальцами по лоскуткам и щепкам, впитавшим динамитный дух, горько вздохнул и снова повернул к окну потемневшее лицо. Толстой чувствовал, знал, какая борьба идет в августейшем сердце. И потому молчал, боясь суетным словом нарушить почти священную тишину.
— «Прощайте, и прощены будете.» Так? — тяжело, медленно произнес Государь. — Что думаешь, Толстой?
— Иные горячие головы предлагают повесить злодея, — осторожно начал граф. — Их, считаю, следует остудить. Покаянное прошение Тихомирова, его книжка — тоже
— Правильно. Поступок предводителя «Народной Воли» — утешительный факт. Подготовь ему ответ и представь мне. Отталкивать Тихомирова не следует, он может нам пригодиться.
10 ноября Государь утвердил доклад министра внутренних дел: «.полное помилование Л.Тихомирова, с тем чтобы по возвращении в Отечество он был водворен в определенную местность под надзор полиции сроком на 5 лет».
Определенная местность — это Новороссийск.
.— Сашурка, милый, отчего не спишь? — встревожился Тихомиров, глянув на часы: еще и 6 утра не было, а сын поднялся и в ночной рубашке уже пробрался к нему в кабинет.
— Головка болела. Только не сильно.
Как ножом по сердцу.
Бросил писать дневник, прижал Сашу к себе, покрывая поцелуями мягкие русые вихры, жадно втягивая дрогнувшими ноздрями родной, неповторимый детский запах.
— А теперь — полегче? — спросил с деланной бодростью.
— Да, папуся, — утешил привыкший к страданиям мальчик. — Нас простили? Мы скоро поедем домой?
— Скоро. Нынче только схожу к одному важному господину. Он — консул, даже генеральный.
— На поезде поедем, с окошками? А впереди — паровоз, да? С такой трубой, с длинной.
— Да, Сашурка, во-о-от с такой трубой! — показал руками размеры трубы; шагнул к печке (Павловский добыл целых две!), кинул угля в раскаленный малиновый зев.
— Ур-а! Те. Те-перь на-чи-на-ю-ю-ю но. но-ву-ю жи. жизнь, — по складам, нараспев читал сын в дневнике только что написанные строки. — Ой, папа, ты говорил, что нехорошо читать чужое, да? — спохватился, смущенно пряча лицо в ладони.
— Ничего, сегодня можно. Слушай: «Нужно лишь стараться, чтобы эта новая жизнь загладила все глупости и грехи прошлого. Устал, нет мочи. Завтра куча писем во все концы.»
Саша строго и серьезно смотрел ему в глаза.
В девять утра Тихомиров был уже у консула. Карцев поздравил его с приветливой улыбкой. И тут словно кто-то дернул бывшего революционера за язык — рассиропился, отогрелся за чаем, осмелел:
— Хочу написать Дурново. Мои обстоятельства требуют, чтобы я выехал в Россию не раньше весны.
От дерзости этой Карцев даже из-за стола вскочил.
— Да как же можно, Лев Александрович? Вас же всемилостивейше. И ждут. А вы. Что за капризы? Отправитесь тотчас же после Рождества. Один. Семья выедет позднее, когда будут выправлены бумаги.
Тихомиров уезжал сырым январским утром. На вокзале его провожали только свои — Катя и Саша; никаких друзей больше в Париже не было. К Тигрычу, к великану сумрака — столько бы набежало! Но Тигрыч давно исчез, растворился
А Петербург... У него чуть было не разорвалась грудь, когда он вдохнул знакомый, студено-волглый невский воздух. В столице туманно и звонко куржавились серебром крещенские морозы. Конки скрипели ледяным железом, кареты проносились с заиндевевшими окошками, раскрасневшиеся лихачи в толстых синих кафтанах срывали сосульки с усов, над спешащими толпами висел пар, и такой же теплый пар валил из-под дверей кухмистерских и трактиров.
Здесь не осталось дома, где бы его ждали, и Тихомиров с вокзала поехал в «Большую Северную Гостиницу». Смутная тревога не покидала ни на минуту. Со стороны казалось, что он куда-то спешил.
Лакей принес в номер чаю; обжигаясь, Лев наскоро выпил его, и снова надел пальто — парижское, не слишком-то пригодное для русской зимы. Торопливые ноги сами вынесли его на улицу: «Да-да, я должен. Сейчас же. Скорее, туда.»
— Извозчик! — крикнул срывающимся голосом.
Он вышел у Петропавловской крепости, но не для того, чтобы найти окно каземата, где сидел, и предаться воспоминаниям. Лев не хотел этих воспоминаний, он вычеркнул их.
Теперь, оскальзываясь на снежной дорожке, он поспешно шел к Петропавловскому собору. Открыл тяжелую дверь, шагнул в каменный полумрак. Здесь была царская Усыпальница. Тихомиров, сдерживая дыхание, двинулся между белых мраморных надгробий — к одному-единственному, темному, сделанному из зеленой алтайской яшмы. Именно — из яшмы: он давно знал об этом из газет.
Еще немного. Кажется, здесь.
Прочел: «Александр II Николаевич (1818 — 1881), император».
— Простите меня, Ваше Величество, — вышептали сведенные стужей губы. — Я виноват. Крепко виноват. Вот пришел поклониться.
Повинуясь охваченному тоской сердцу, он встал на колени перед надгробием, просительно положил ладонь на холодную плиту, под которой лежал тот, кого они убили. Да, не он, Тихомиров, бросил бомбу, но он и не остановил метальщиков в то Прощеное воскресенье.
— Худо вам, человек милый? — пожилой служитель тронул его за плечо.
— Да, то есть, нет. Ничего. Ничего. Мне надо.
— А-а-а. Ну, коли надо, то и ладно. Побудь, побудь. — деликатно зашелестел валенками, удаляясь, старик.
В Департамент полиции он прибыл, когда ранние петербургские сумерки уже зажгли первые газовые фонари. Директор Дурново принял его без проволочек. Разговор затянулся до глубокой ночи. Петр Николаевич призывал Тихомирова все силы бросить на борьбу с крамолой через официальную русскую печать. Необходимо в пух и прах разбить оставшихся нигилистов, сорвать с них маски. Разумеется, от раскаявшегося идеолога партии полиция ждет и некоторых услуг: положим, неплохо бы узнать — конечно же, по возможности — адреса, имена, клички оставшихся на свободе народовольцев, местоположение тайников и подпольных типографий, пути распространения нелегальной литературы и прочее, прочее.