Александр Поляков Великаны сумрака
Шрифт:
Назавтра рослый красавец Варвар снова стоял в татерсале и мирно жевал свой овес. А в квартире у художницы Малиновской землевольцы обнимали Кравчинского, и он, часто моргая глазами, словно бы стремясь изгнать из них новую беспокойную думу, с деланной развязностью кивал на свежий номер газеты.
Тихомиров взял со стола «Голос», прочел: «В кого направили они смертельный удар свой? В ближайшего советника Государя Императора, в лицо, облеченное высочайшим доверием, в человека, прямой и честный характер которого снискал ему глубокое уважение всех, его знавших и в Крыму под градом вражеских пуль, и в Варшаве, и в Петербурге, в Совете, вершащем
— Расписались либералы, — хмыкнул в наступившей тишине Кравчинский. — Не жандарм, а ни дать, ни взять — агнец кудрявый, ангел во плоти.
— Ответь мне, Сергей, — резко повернулся Тихомиров к Кравчинскому испытующе глядя ему в глаза. — Без последнего. Без предсмертного письма Ковальского ведь ты бы этого никогда не сделал? Без казни товарищей.
Спиной почувствовал, как напрягся Коля Морозов.
Кравчинский встал, подошел вплотную к Левушке; тому показалось, что «мавр» как-то изменился, и белая кожа потемнела, глаза сверкали другим огнем; он даже стал выше ростом.
— Не сделал, — ответил глухо. — Ты прав, Лев. Не смог бы.
— Да казнь Ковальского уже превратила в Вильгельма Телля даже меня! — с полудетским восторгом вскричал Морозов.
— Ангел мести. — прошептал Кравчинский.
— Что ты сказал? — спросил Тихомиров.
— Да так, ничего.— вздохнул «мавр», поигрывая длинными сильными пальцами и рассматривая их с каким-то новым интересом. Легким шагом сзади к нему подошла красавица Саша Малиновская, прижалась нежным лицом к плечу.
.Поезд прибыл в Орел рано утром. Теплый дождь падал с неба невесомой пылью, и Баранников зонтик раскрывать не стал. Извозчик за четверть часа доставил его к гостинице «Аркадия».
Лучшая ученица якобинца Зайчневского, грезившая ин- суррекцией Маша Оловенникова (Ошанина по первому мужу, к слову, богатому рамоли) встретила нового супруга в волнующем полумраке просторного номера. На ней был такой пеньюар, что у Александра сбилось дыхание, и он сграбастал жену могучими руками.
— Ах ты мой топтыгин! Пусти. — кокетливо изогнулась она, пытаясь вывернуться из объятий.
— Как я ждал! Как ждал. — наступал Баранников.
— Постой. А ты все сделал? Закололи этого. Этого оплывшего кнура? — тонкая складка требовательно залегла на ее прекрасном челе.
— Исполнили. Отомстили. — задыхался Александр.
Машенька широко, влажно улыбнулась.
— Иди ко мне, — разрешающе шевельнула сочными губами. — Савка, ты сильный. — страстно прошептала подпольную кличку нового мужа.
Глава шестнадцатая
Широко и радостно прошагивал комнату Саша Михайлов. Сегодня он был особенно оживлен и весел, словно на благотворительном балу. В руке Дворник держал серый листок бумаги, с которого читал, чуть заикаясь от нахлынувшего восторга.
— Послушайте! «У гроба». Посвящается поразившему Мезенцева.
Далее пошли стихи.
Как удар громовой всенародная казнь Над безумным злодеем свершилась.
То одна из ступеней от трона царя С грозным треском долой отвалилась.
Бессердечный палач успокоен навек —
Не откроются мертвые очи...
Тихомирову стихотворение понравилось. Особенно то место, где проститься с генералом
Впрочем, с царем все не так-то просто. Стоило Льву подступится к решительной мысли, что российские муки и нестроения происходят именно от самодержавия, как тотчас, откуда ни возьмись, всплывало из прежней гимназической памяти маленькое заплаканное лицо учителя русского языка Рещикова: «Господа, Каракозов. 4 апреля — черный для России день! Русский стрелял в помазанника Божиего. Какое несчастье, господа! Какое несчастье.»
И это тревожило, мешало. Ведь благоговеющего перед царским принципом Рещикова он уважал и любил, хотя и посмеивался над учителем вместе со всеми. Но то, что его, Тихомирова, выпустил под настроение на волю сам Государь, и он, измученный одиночкой узник, не отверг, он принял со слезами великодушный дар свободы, — вот что по-прежнему лишало покоя. Все это напоминало приступы какой-то неотвязной болезни. В такие минуты он ненавидел себя за слабость. В такие же минуты он ненавидел и царя — за ту улыбку, за то почти ласковое, какое-то отеческое удивление, за благородный жест: иди, заблудший, вот тебе воля. Подарили свободу и отняли любовь, Соню.
И тут же в глубине души отзывалось потаенно: а может, и хорошо, что отняли, а?
Нет, с жандармом Мезенцевым — здесь все было понятно. Он не жалел генерала. Пару раз Тихомиров даже видел его: высокомерная поступь, надменная осанка. Но слезы Рещикова. И странное лицо одноклассника Желябова — тогда, в Керчи, очень давно.
И еще теперь этот убитый в Киеве капитан фон Гейкинг, которого он никогда не видел.
Именно — потому, что никогда не видел, ничего не знал о нем. Не в этом ли дело? Какая-то заноза засела в сердце, тоска донимала под утро. И понять Лев ничего не мог. К тому же Гейкинг был капитаном, как и отец, военврач Береговой линии. Досадное, раздражающее совпадение.
А может, просто надо съесть мышь? Он вспомнил оглохшего студента-молотобойца Зборомирского. В ночном бреду кривилась, гримасничала из угла его скуластая физиономия: «Шалишь, Тихомиров! Читая враля Флеровского, социалистом не станешь. Революция — это когда переступаешь через привычное... Какой ты радикал, коли мышь пожарить да съесть не можешь? Ха-ха!» — «Прочь, Зборомирский! Прочь.» — махал вялой рукой в темноту. «Пора вам, пора! Вот Грыцька съел, и
Кравчинский съел! Переступили. Это только начало.» — жарко шептал из черноты бывший товарищ по университету.
Стихи же — хороши, очень хороши. Рядом с возбужденным Дворником стоял автор, хрупкий человек без возраста — известный адвокат Ольхин, защитник на громких политических процессах.
— Это надо печатать в первом же номере «Земли и Воли»! — нетерпеливо передал Михайлов листок со стихами «литературной силе», Тихомирову и Морозову.
Польщенный вниманием Ольхин поблагодарил кивком тщательно причесанной головы. Он побледнел и засобирался уходить лишь тогда, когда ворвавшийся в квартиру Крав- чинский стал зачитывать наброски статьи «Смерть за смерть»; Сергей сказал, почти крикнул, что посвящает эти строки светлой памяти Мученика (в тексте так и будет: Мученик — с большой буквы) Ивана Мартыновича Ковальского, расстрелянного опричниками за защиту своей свободы, 2 августа 1878 года в Одессе.