Александр Поляков Великаны сумрака
Шрифт:
Первое желание — уйти, скрыться; ведь его тоже ищут и, наверное, фотокарточки идеолога «Народной Воли» есть у каждого филера.
— Варвара Сергеевна, — приблизился он, зашептал, понимая, что рискует головой. — Вам дурно? Я помогу... Помните меня? (Только бы не вскрикнула, не назвала громко по имени!).
Мать Сони вздрогнула, повела измученными глазами; утонувший в себе взгляд остановился на его лице. Казалось, она пытается вспомнить, узнать.
— Лев? Левушка?! Тихомиров?! — стала сползать по стене; Тигрыч успел подхватить ее.
—
— А Соню. Соню мою уже схватили. Вы понимаете? Понимаете? Меня вызвали из Крыма.
На них стали обращать внимание. Лев почти силой отвел Варвару Сергеевну в кондитерскую Андреева на Невском, помещавшуюся в подвальном этаже. Они сели в маленькой задней комнате, как всегда полупустой, не догадываясь, что три недели назад здесь, за тем же столиком, над такими же пирожными сидела Соня и отдавала последние распоряжения юным бомбистам. Один только Котик спокойно съел принесенную порцию.
— Мне сказали. У Сони в этом ужасном доме. Предварительного заключения. Отобрали вещи: пальто, золотое кольцо, пенсне, запонки к рукавичкам, две монетки по 20 и 5 копеек. И еще — маленькую воротниковую вуаль. — говорила и говорила Перовская, пытаясь согреть неживые ладони, обхватив ими стакан с горячим чаем. — Как вы думаете, Левушка, мне что-нибудь отдадут?
— Должно быть. Впрочем. — задохнулся от тоски Тигрыч.
— Знаю, знаю, вы любили Сонечку! И она тоже. — попыталась улыбнуться Варвара Сергеевна. — После вас, Лев, останется ребенок. Вот если бы она родила девочку.. Но она создана для другого! И — ничего. Пусть заберут золото, кольцо. И вернут маленькую. Да, совсем маленькую воротниковую вуальку. Ведь она пахнет Соней. Я пойду. Я попрошу мужа. Он действительный статский советник. Его знают при Дворе. Он должен пойти и попросить. вуальку..
У Варвары Сергеевны задрожал голос, она резко поднялась со стула; посуда зазвенела, молодой буфетчик повернул к ним сверкающую бриолином голову. Тихомиров с тревогой посмотрел в окно: из подвала был виден лишь промельк ног спешащих прохожих. И в этой толчее он вдруг заметил все тот же красный шнурок на брюках: снова филер? Определенно за ним, определенно. Успел удержать Перовскую; она грузно села, закрыв лицо рукой в черной перчатке. Судорожными глотками Лев выпил чай, ощупал в кармане револьвер, зачем-то зажмурился. Когда открыл глаза, то никакого жандармского шнурка в окне не было. Показалось? Конечно, конечно. Вспорхнувшее к горлу сердце охотно приняло счастливую догадку.
— Я была у Сони. Мне дали свидание. — сквозь приторно-тяжелый дух кондитерской пробился к нему голос Варвары Сергеевны.
— Что она? Как? — косясь на окно, спросил глухо.
— Мы почти не говорили. Сонечка просидела рядом, положив голову мне на колени. Тихая, словно больное измученное дитя. А жандармы. Они были тут же.
Нехорошо, тревожно дрогнула входная дверь — это Тигрыч сразу заметил. Будто кто-то (он уже
— Какое у нее лицо, вы помните? С мягкими линиями. — не в силах была остановиться Варвара Сергеевна. — Разве можно подумать, что она сделается.
— Да. Разумеется, нет, — пробормотал Тихомиров.
— Но Соня жила по убеждениям. И я уважаю. Она умела любить страдающих людей. Понимаете? И могла бы стать народной учительницей или пусть фельдшером, — Перовская неожиданно улыбнулась. — Она никогда не забывала составить для меня посылочку из сластей. И пастилы малиновой непременно.
Тошнота подкатилась к горлу.
— Голубонькой меня называла. И все просила, все просила: купи мне воротничок в тюрьму. Да только поуже, поуже! И рукой проводила по горлышку, по шее. Показывала, какой надо. Потеснее, значит. Проведет ручкой по шее и бледнеет. Почему, Левушка, почему?
— Не знаю, простите. — выдавил Тигрыч, все зная наперед.
Дверь стала медленно открываться; и, прежде чем она распахнулась, Лев успел нырнуть под стол, шепнул снизу:
— Скажите филерам: пошел в ватер клозет! Извините, прошу.
Все так и вышло. Ринулись в уборную. Не мешкая, Тихомиров вскочил и побежал к двери, унося на спине стол, с которого падали, разбивались стаканы и вазочки. У порога сбросил стол под ноги кинувшегося на перерез буфетчика; тот смешно подпрыгнул, свалился, даже на полу поправляя набриолиненную красоту.
— Левушка! Левушка! — кричала Варвара Сергеевна. — Прокурор Муравьев. Вы слышали о нем? Он будет главным обвинителем на суде. Это хорошо. В детстве они дружили с Соней. Она спасла его. А теперь. Он был влюблен, дарил цветы. Такие желтенькие.
— Иммортели! — рявкнул Тихомиров, ткнув в живот стволом «бульдога» перепуганного швейцара. — Открывай! Ну же! Застрелю.
Он ушел и на этот раз. Ушел сквозными подъездами, проходными дворами, по скользким камням набухших весенней сыростью переулков. Ушел, потому что назубок помнил тайные маршруты Михайлова, помнил схему друга, и друг этот из смрада Алексеевского равелина словно бы тянул и тянул, изнемогая, перед ним спасительную ариаднову нить.
Ночью его била дрожь. Губы вышептывали: «Иммортели, иммортели, вам они не надоели? Иммортели.» Хотелось в Орел — к Катюше, к дочке.
Иммортели. В переводе с французского: бессмертные. Как же приятно было Коленьке Муравьеву дарить лимонные, словно напоенные солнцем, букетики легких цветов милой голубоглазой девочке Соне! Тогда, в Пскове, жизнь казалась бесконечной.
Да, с французского. И ведь именно в Париже товарищ прокурора столичной судебной палаты Муравьев впервые серьезно задумался о смерти, о том, что светлое течение дней может враз оборваться. Слава Богу, рана от ножа злых апашей оказалась неопасной, он давно оправился, подлечился и теперь работал в Петербурге, как обычно, много.