Александр Пушкин и его время
Шрифт:
Кто же прав в ту лунную ночь на «белой площади Сената» — Петр или Евгений? Могущественный император или «подданный» его — бедняга канцелярист?
Многие пушкинисты стоят горой за Петра — верят они в Петербург, и в петровский, и в послепетровский… Петр делал общегосударственное дело, а Евгений — свое частное дело… И правильно-де, если «частное» начинает протестовать, становиться поперек дороги общему, оказываться помехой, то «общее» беспощадно отбрасывает его прочь. Сшибает, сносит со счетов как некий процент неполадки.
Так рассуждало ещё римское право в железной формуле: «Делу общему (республике, государству) жить необходимо, тебе
Сердце, сердце необходимо герою при совершении великих дел — при создании государств, постройке городов. Живое сердце! И в отсутствии сердца упрекает великого Петра маленький человек…
За короткой фразой «Ужо тебе!..» — даже не фразой, а каким-то междометием, — угадывается целая речь, обличение Медного всадника.
В поэме никакой речи нет, а между тем, несомненно, такая речь была. Этому свидетель гений Пушкина, и это же свидетельствует и запись сына Петра Андреевича Вяземского — княжича Павлуши Вяземского.
«Из сочинений Пушкина за это время неизгладимое впечатление произвела прочитанная им самим «Капитанская дочка» и не напечатанный монолог обезумевшего чиновника перед Медным всадником. Монолог этот, содержащий около тридцати стихов, произвел при чтении потрясающее впечатление, и не верится, чтобы он не сохранился в целости. В бумагах отца моего сохранились многие подлинные стихотворения Пушкина и копии, но монолога не сохранилось, весьма может быть потому, что в монологе слишком энергически звучала ненависть к европейской цивилизации. Мне все кажется, что великолепный монолог таится вследствие каких-либо тенденциозных соображений, ибо трудно допустить, чтобы изо всех людей, слышавших проклятье, никто не попросил Пушкина дать списать эти тридцать-сорок стихов».
И если Дубровский убежал за границу, не имея другого выхода, то и Евгений тоже бежит
…по площади пустой Бежит и слышит за собой — Как будто грома грохотанье — Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой. И, озарен луною бледной, Простерши руку в вышине, За ним несется Всадник Медный На звонко скачущем коне…Так уходили в «ухожаи» крестьяне, так бежали дворяне, офицеры и солдаты при вспышках пушек через Исаакиевский мост, в сумерках 14 декабря 1825 года на лед Невы. Так убежал Кюхельбекер. Так умер потрясенный грубостью Бенкендорфа Дельвиг. Так убежал Дубровский, Так убегал от государства и Евгений…
Тишина, правда, внушена Евгению, но она не такая, какой бы хотелось:
И с той поры, когда случалось Идти той плошадью ему, В его лице изображалось Смятенье. К сердцу своему Он прижимал поспешно руку, Как бы его смиряя муку, Картуз изношенный сымал, Смущенных глаз не подымал И шел сторонкой.Смело Пушкин вперяет испытующие свои очи в историю и видит, что русский народ не всегда бегал от государства по своей огромной территории, не всегда раскатывался горошком, а и, бывало,
Требовали свободы декабристы, дворяне, стремясь к революции, и тем не менее боялись «эксцессов», «крайностей народа» — эксцессы эти ведь были, так сказать, в нашей природе вещей. Вся история наша свидетельствовала практикой еще времен северных республик, что воля народная даже на вечах новгородских и псковских выявлялась не дисциплинированным «голосованием» — поднятием рук, а криком великим, дракой и подчас утоплением противников в реках Волхове и в Великой с мостов.
И вопрос Пушкиным был поставлен так:
— Может ли дворянин встретиться и работать с Пугачевым?
Так возникает пушкинская «История Пугачева» — исследование, писанное не каким-нибудь педантом профессором «императорского университета», а гениальным провидцем-поэтом, великим патриотом Пушкиным, основательно изучившим государственные архивы и объехавшим лично места крестьянской войны, где он нашел еще живыми очевидцев событий тех грозных решающих дней.
В отношении самого Пушкина этот вопрос о возможности работы с Пугачевым был давно им обдуман и решен бесповоротно положительно: он — и «дворянин», он — и «мещанин» никак не считал себя обсевком в русском поле, никак не мог признать себя «врагом народа»… Ведь он ждал этого освобождения народа, он звал и вел к этому своих современников. Он, видевший русский народ в сраженьях, на богомольях, на праздниках, на ярмарках, любил его и бегать от него не собирался.
И перед Пушкиным задача, как оформить встречу между дворянином и Пугачевым, как их свести, познакомить друг с другом.
Эта встреча могла бы состояться единственно при обстоятельствах, ставших исключительно трудными для обеих сторон, когда обе стороны вынуждены были бы искать поддержки, помощи друг у друга, попав в общую для обеих сторон смертельную опасность.
Вот как нарисовал такую первую встречу Пушкин во второй главе своей «Капитанской дочки», то есть в «Истории Пугачева», транспонированной в ключе художественной повести.
В дороге «к месту назначения», в степи, кошевку «в тройку лошадей», в которой ехал офицер Гринев, застигает буран.
«Делать было нечего. Снег так и валил. Около кибитки подымался сугроб… я глядел во все стороны… но ничего не мог различить, кроме мутного кружения метели… Вдруг увидел я что-то черное».
Вспоминаются «Бесы»:
Сил нам нет кружиться доле; Колокольчик вдруг умолк; Кони стали… «Что там в поле?» — «Кто их знает? пень иль волк?»Но то было другое. Спаситель. Вожатый. Пугачев.
«— Послушай, мужичок, — сказал я ему, — знаешь ли ты эту сторону? Возьмёшься ли ты довести меня до ночлега?
— Сторона мне знакомая, — отвечал дорожный, — слава богу, исхожена и изъезжена вдоль и поперек. Да вишь какая погода: как раз собьешься с дороги. Лучше здесь остановиться да переждать, авось буран утихнет да небо прояснится: тогда найдем дорогу по звездам.
Его хладнокровие ободрило меня. Я уже решился, предав себя божией воле, ночевать посреди степи, как вдруг дорожный сел проворно на облучок и сказал ямщику: «Ну слава богу, жило недалеко; сворачивай, вправо да поезжай». Вожатый нюхом учуял дым в той стороне… — Жилье!