Александр Пушкин и его время
Шрифт:
Толстый барин, задыхаясь, держась за сердце, метался по кабинету.
Пушкин скрестил руки на груди и, высоко подняв голову, смотрел на своих собеседников. Бедняги! Как они боялись мужиков! Они, Давыдовы, полсотни лет сидят в своей Каменке и все время как в роскошной осаде! Они ведь благородные дворяне. Чужие этим хаткам, огонькам, что краснеют в окошках. Чужие этим простым людям, которые так свято верят им! Почему баре Давыдовы стали чужими Пахомычеву? Почему баре Давыдовы думают, что они благороднее Пугачева? Почему их староста Пахомычев не образован так же, как они сами?
Стуча
— Прошу, месье! — щебетала она, опуская поднос на круглый столик с эмалевым портретом «короля-солнца» Людовика XIV, в центре окруженного медальонами его четырнадцати любовниц. — Это полезно перед ужином. Но что такое?
И вдруг сменила французский щебет на боярский окрик:
— Камин гас! Свечка тух! Фетюшка, свечка! Кто разгорит камин?
И яростно ухватила каминные щипцы, чтобы поправить огонь.
Оба брата молча уселись в кресла и с успокоенным вздохом потянулись к клубнике — волнующая беседа, слава богу, кончилась. Можно и отдохнуть…
— Мадам! Позвольте сделать это мне! — сказал с поклоном Пушкин, приходя в себя после бури раздумья и отбирая у дамы щипцы. Аглая Антоновна подсела к камину на бархатную скамеечку; он наклонился, их головы почти столкнулись. В красном свете камина поэт видел лапки в уголках глаз этой женщины, морщинки на лбу, белом от пудры, подкрашенный сохнущий рот. Н-да!
Пушкин ударил по углям, взлетели искры, синее пламя спустилось сверху на обугленное полено, заплясало, заиграло.
Аглая Антоновна смотрела Пушкину в лицо, улыбаясь нежно и печально. Как тогда… В тот единственный сумасшедший вечер…
«Нет, она не камин, она уже не вспыхнет снова!» — думал Пушкин, и Аглая, должно быть, уловила его мысль, уголки ее губ дрогнули…
В бильярдном своем домике, уже после ужина, поэт с грустной улыбкой дописывал свои стихи «Кокетке»:
Когда мы клонимся к закату, Оставим юный пыл страстей — Вы старшей дочери своей, Я своему меньшому брату: Им можно с жизнию шалить И слезы впредь себе готовить; Еще пристало им любить, А нам уже пора злословить.За его спиной Никита возился с чемоданами — барин приказал собираться ехать. Выходили уже все сроки возвращения в Кишинев.
В марте на тройке в забрызганной сплошь черноземной грязью давыдовской коляске Пушкин подъехал к дому наместника в Кишиневе. Два окна за решетками слепо глядели на него — его квартира! Инвалидный солдат отдал честь и долго возился в гулком коридоре, отмыкая большим ключом заскрипевшую дверь.
Дверь распахнулась, было холодно…
— Сейчас затоплю, батюшка Александр Сергеевич, — бормотал Никита. — Егорыч, тащи дрова!
Пушкин сбросил шубу, подошел к пропыленному немытому окну, еще по осени засиженному
— А, ты все еще здесь! Перезимовал! — крикнул Пушкин, постучав в окно.
На цепи все тот же орел, инзовский любимец. По-прежнему нахохленный. Унылый… Пожалуй, стеснительный. Каменка с ее домом, с ее изразцовыми печками того гляди покажется здесь потерянным раем.
— Ах, Кишинев! Степа!
В коридоре шаги — одни мерные, другие бегущие.
Дверь угодливо распахнулась, весь проем занял старик Инзов с распростертыми для объятия руками, в одной из них длинный чубук.
— Господин Пушкин! Как я рад!.. В добром здоровье? А я уж и не чаял… Я уже сомневался! Боялся…
Добряк сиял простодушно, обнимал Пушкина.
— Ох, господин Пушкин, — продолжал он, — боялся, не случилось бы с вами чего. Человек вы молодой, горячий…
— Ну что со мной может случиться, Иван Никитич?
— Бог весть… А я отвечай за вас. Кругом разбоя сколько угодно! Чего стоишь? Ступай! — крикнул генерал на усатого инвалида с углами шевронов на левом рукаве, торчавшего в двери.
Тот ушел, генерал долго смотрел ему вслед.
— Только бы им уши развешивать, — проворчал он и стал сердито сосать трубку.
— Никита, огня! — крикнул Пушкин.
Никита подал из печки огня на бересте, потянуло дымком…
Генерал сел, упер руки в колени и заговорил доверительно:
— Слух тут пустили, знаете, будто вы, господин Пушкин, убежать хотите… К грекам, воевать! Там народ, знаете, мое почтенье. А у Давыдова говорят, будто восстание готовят. Ну думаю, пропала моя голова! Подведут старика под монастырь.
— За что, Иван Никитич?
— Да за вас всех! Эх, Александр Сергеич, понимаете-с, вы коллежский секретарь, человек образованный. Граф Каподистрия часто меня запрашивает о вашем поведении. И вот теперь приказывает наблюдать за вами, какой вы есть христианин православный.
Пушкин отскочил на шаг:
— А как же иначе?
— А значит, бываете ли вы у исповеди и святого причастия? Предписано наблюсти! Вот она и бумажка!
Из бездонного красного обшлага своего рукава генерал вытащил предписание из Петербурга — донести о бытии у исповеди и святого причастия господина Пушкина.
«Удар за ударом! Укол за уколом! Укус за укусом! — досадливо думал Пушкин. — А тут еще говенье, исповедь. Кому исповедоваться? Милорадовичу не стал лгать! А как лгать богу? На это и берут».
— Митрополит, — говорил Инзов, — Гавриил-то наш Молдавский, уже справлялся: как вы изволите говеть — со всем нашим штатом или же отдельно? Я и приказал писать вас, господин Пушкин, в составе моей канцелярии…
Не комната — каземат. Крепость, своды, решетки. Дым ест глаза. Трубка Инзова хрипит. Митрополит Гавриил — тучный грозный старик. Инвалидные солдаты с шевронами — словно медведи. «В составе канцелярии?» Чиновники, сослуживцы — вот он, «состав»… Вечные карты, по маленькой. Беготня по торговым рядам в поисках дешевых безделок. Подьячие! Сплетники! Держат сторону тех, кто в фаворе у начальства. На посылках… Винососы…