Александр. Том 2
Шрифт:
— И всё же я не совсем понимаю… — Снова начал Кочубей.
— Вы все прекрасно знаете, за что была осуждена эта женщина, — перебил я его. — И пришли мы посмотреть на неё не из праздного любопытства. Так будет гораздо проще и нагляднее донести до всех вас то, что я хочу сказать. И начнём мы с вас, Александр Семёнович, — я повернулся к Макарову, и тот невольно отступил назад.
Ещё находясь в Петербурге, я читал дело Салтычихи. Мне было интересно, и, получив доступ к бумагам, я не смог удержаться. Оттуда же и узнал, что она именно в этот монастырь помещена на пожизненное заключение.
— А какое я имею отношение к этой ведьме? — осторожно спросил Макаров.
— Прямое, — я старался
— Я не расследовал этого дела, — тут же ответил Макаров. — Тайную канцелярию в то время уже распустили, а Тайная экспедиция ещё не была создана. У полиции же до сих пор очень мало авторитета в подобных разбирательствах, в которых речь заходит о настолько родовитых преступниках.
— Хорошо, принимается, — я задумчиво смотрел на него. — Вы знаете, что там были просто огромные взятки, подарки и всяческое торможение процесса?
— Конечно, знаю, — он махнул рукой. — Но какое это имеет отношение…
— Прямое, — я снова прервал его. — Или, по-вашему, Александр Семёнович, это нормально, что душегубка, которую моя венценосная бабка отказалась признавать не только дворянкой, но и женщиной, так долго выходила сухой из воды? Просто потому, что у неё много связей?
— Салтыковы — старинный род, — осторожно напомнил мне Макаров.
— И это является оправданием подобных преступлений, кои совершила эта ведьма? — я невольно приподнял брови. Он промолчал. Я же, подождав немного, но поняв, что не дождусь ответа, продолжил: — Кроме шести лет расследования преступлений, в которых не было тёмных пятен, были проигнорированы многочисленные жалобы. А если разбирательства и начинались, то факты грубо подтасовывались. Я далёк от дознаний, но даже мне было неловко читать эти подтасовки. Обратите на это внимание, Александр Семёнович.
— Я… — он запнулся, а потом посмотрел на всё ещё орущую женщину. В её руках появилась какая-то палка, которую Салтыкова просунула сквозь решётку и тыкала ею в нашу сторону. — Я обращу на этот факт самое пристальное внимание.
— Подведём небольшой итог, — я задумчиво смотрел на палку. Где она её взяла? Даже интересно стало. А монастырские тюрьмы — это жестокое наказание. Сомневаюсь, что даже на каторге у Салтычихи настолько протёк бы чердак. Хотя там, похоже, и так клиника была. — Взятки, покрывающие вопиющие преступления. Халатность, приведшая к ещё большим жертвам, и полное попрание закона. Я ничего не забыл? — и я испытывающе посмотрел на Макарова. — Заметьте, Александр Семёнович, о самих преступлениях этой, хм, дамы, я не упоминаю, они совсем к другому вопросу относятся.
— Мы об этом часто с вами говорили, ваше величество, — мрачно ответил Макаров.
— Вот только воз и ныне там, Александр Семёнович, — отрезал я. — Это как с номерами домов. Указ есть, а номеров, согласно этому указу, как не было, так и нет. Мне что, нужно брать кнут и за выполнение каждого моего указа спрашивать на конюшне? Причём с каждого губернатора? Или вам каждый раз подобные представления устраивать? — Макаров промолчал, а Сперанский уже весь пошёл пятнами. — Пошли дальше. Жалобы. Почему на них не реагировали? Только потому, что жалобы были от крестьян на столбовую дворянку?
— Мы не можем реагировать на каждую бумагу, — Макаров, видимо, решил сегодня нарваться на неприятности.
— Я не прошу вас реагировать на каждую бумажку! В конце концов сумасшедшие, любящие жалобы строчить, тоже встречаются, как и те, кто просто насолить соседу хочет! — я рявкнул
— Я понял, ваше величество, — и Макаров поклонился, гораздо ниже, чем обычно. Я же перевёл дыхание. Какой-то сизифов труд. Что за век, мать его?! Здесь всё идёт исключительно на экспрессии. Если нет надрыва и драмы, никто не почешется. Даже лучшие представители общества. Что уж говорить о других.
— А я очень надеюсь, Александр Семёнович, что вы это поняли. Не заставляйте меня придумывать совсем уж непотребные развлечения для ваших людей. Вроде дежурств в келье несравненной Дарьи Николаевны. В назидание, так сказать. Макаров слегка побледнел, я же, на мгновение задумавшись, перевёл взгляд на Кочубея: — Что скажешь, Витя?
— Я не… — он закусил губу. — Я не знаю, о чём здесь говорить, ваше величество.
— Правда? — прищурившись, я разглядывал его. — Разве ты не помнишь, Витя, как мы мечтали о справедливости для всех, включая крестьян, кстати? Вот прямо как Киселёв, — и я указал на вздрогнувшего парня, уже затравленно оглядывающегося по сторонам. — Всё французских мечтателей читали и цитировали. Неужели я всё неправильно помню, Витя?
— Эм… — глубокомысленно протянул Кочубей.
— И прямо сейчас мы подошли к самому основному, Витя. К проблеме крепостного права. Это камень, который тянет нас на дно, который тормозит прогресс. Но я не могу просто так взять и отменить его. Надеюсь, мне не надо объяснять почему, — я снова посмотрел на Салтычиху. Она всё ещё молчала, не отводя от меня пристального взгляда. — Мне нужно знать, нам нужно знать, с чего начать реформу. А для этого необходимо знать подробности жизни крестьян. Поэтому я наделяю тебя исключительными полномочиями в этом вопросе. Даже комитет можешь создать, если душа требует. Бери столько людей, сколько понадобится. Скоро я начну императорский двор очень сильно сокращать, так что недостатка в ревизорах у тебя не будет. Чем правдивее и полней будут их доклады, тем больше шансов вернуться на тёплую должность при дворе. Я специально под это дело пятнадцать вакансий оставлю. Можешь об этом объявить всем желающим тебя слушать. Сдаётся мне, что в каждом уезде у каждого помещика свои собственные законы и видения таковых в отношении крепостных. Я просто уверен в том, что многие думают, будто могут творить всё, что захотят. Как Дарья Николаевна, к примеру. Это как с номерами домов. И надо будет нам сначала всё под единые указы подвести. И сделать так, чтобы эти указы выполнялись каждым дворянином. Потом гораздо проще будет их менять, а то и отменять вовсе.
— А почему крестьяне бунт не устроили? — в тишине голос Киселёва прозвучал очень отчётливо. Мы все, включая моего адъютанта Филиппа Розина, старающегося оставаться незаметным, чтобы и его порка ненароком не задела, посмотрели на него. Бедный Киселёв густо покраснел, но взгляда от меня не отвёл. А мне он начинает нравиться.
— Потому что, Павел Дмитриевич, крестьяне на самом деле очень редко бунтуют. Сто тридцать семь жалоб в никуда, вместо того, чтобы потихоньку придушить барыню и вздохнуть с облегчением, — ответил я ему.