Алые росы
Шрифт:
— Вавилушка, милый, ты сильный., хороший… Идем скорее от людей. Посидим. Посмотрим на воду… Прохладно стало… накинь мне на плечи пиджак. Бориса Лукича и Егора нет, они свернули на тропку. — Чуть привстав на носки, с силой обняла шею Вавилы и с еще большей силой впилась в его губы.
Вот она, жизнь. Красивая, стройная женщина обняла твою шею. Дрожат ее плотно прижатые губы, дрожит ее плотно прижатое тело, то напряженное, сильное, как пружина/то слабеющее и скользящее вниз. А вокруг разливается теплая сочная ночь, с тысячью дразнящих запахов, звуков.
— Вавила… дорогой мой…
Вавила прижался губами к обнаженной груди Евгении. Как она чудно пахнет. Степью… здоровьем…
Увиделась Лушка. Она смотрела Вавиле прямо в лицо и глаза ее круглились от боли.
Руки Вавилы по-прежнему сжимали талию Грюн, но губы уже ничего не ищут на ее теле и голова поднята. И тут мелькнула мысль: учительница?! Это, может быть, и ловушка?
— Целуй, целуй жарче, — шептала Евгения обвисая.
— Поздно. Нам надо идти.
— Никуда нам не надо. До утра далеко.
— Товарищ Грюн… — попытался крепко поставить ее на ноги и тут почувствовал резкий удар по щеке и следом другой.
— Мерин… евнух… каплун… — кричала Евгения. — Распалил, даже кровь закипела, а теперь по домам! Не мужчина ты, а…
Вавила повернулся и быстро пошел к селу.
В теле неприятная слабость. Но почему мы оказались одни? И все же нельзя бросать женщину ночью, в степи. Крикнул:
— Товарищ Грюн… — Степь молчала. Позвал еще несколько раз. Только тогда послышался отклик. Совсем недалеко.
— Я здесь.
Подошла запыхавшись.
— Дайте мне честное слово, весь этот вечер… ночь останутся между нами.
— Даю. Безусловно.
— Боже, какой все же вы человек, — и, кажется, добавила: — Ну счастлив был твой бог.
Вторую фразу Вавила не расслышал, потому что в степи раздался длинный пронзительный свист. Рядом, чуть в стороне — другой. В степи, безусловно, кого-то искали.
1.
Поздно ночью в конторе господина Ваницкого, что стоит против церкви в селе Камышовка, в дальней маленькой комнате сидели Сысой, Горев, Борис Лукич и Евгения Грюн. Две кровати — Сысоя и Горева, небольшой стол, застеленный грязной газетой, керосиновая лампа под зеленым стеклянным абажуром.
— Что творится у вас в Камышовке, — выговаривала Грюн Борису Лукичу. — Произвол большевистских насильников. Совдеп освободил крестьян от долгов господину Ваницкому, производит раздел земли. Какая-то девка, живущая у идейного эсера Бориса Лукича Липова, производит следствие и рушит все наши планы. Остается последнее — митинг. Борис Лукич, вы, кажется, недовольны? Вы не согласны с законами революции?
— Где они, эти законы? Я пытался найти их, защищая проданную девушку, и не смог. Я пытался…
— Засадить меня, да руки оказались короткими, — расхохотался Сысой.
— Значит, вы не согласны с установками нашей партии? — гневалась Грюн. — Переметнулись к большевикам? Как бы мне не хотелось говорить речь над могилой столь любезного мне Лукича. Но могу. Товарищи, вы стоите над отверстой могилой идейнейшего эсера, убитого злодеями большевиками.
— Что вы от меня хотите?
— Беспрекословного подчинения
Воздух, как патока, вязкий. Набатом стучал в голове Бориса Лукича вопрос Грюн: «За революцию или против нее?»
«Мне, старому члену партии, каторжанину, задает такой вопрос девчонка?.. И еще угрожает убрать с дороги как предателя. — Борис Лукич еле сдерживал возмущение. — Да, конечно, она может выполнить эту угрозу, но недостойно мужчины под угрозой смерти поступать вопреки своим убеждениям». Если бы только эта угроза, то, конечно, Борис Лукич не мучился бы сомнениями. Грюн от имени губернского комитета поставила вопрос в лоб: с нами ты, или против нас? Он сам задавал его себе сотни раз: с кем я? С Евгенией Грюн, совестью партии, как ее называют, с Керенским — кумиром думающей России, с Брешко-Брешковской, чьи мысли освещали его путь в течение многих лет? Или с Вавилой, с Егором, не знающими ни истории, ни Гегеля, для которых, может быть, даже имена Желябова, Халтурина и Перовской окажутся незнакомыми?
«С кем же я? Душою с Вавилой, с Ксюшой и рыбаками. Но это абсурд! Настоящий революционер не может быть рабом своих чувств. Его должен вести вперед ум. А у меня, видимо, эрудиции не хватает. Я не в состоянии понять всех сложностей тактики революции. И, пожалуй, проклятый вопрос надо задать так: верю я партии? Верю уму вождя? Или верю в свои инстинкты и чувства и буду тыкаться носом, как слепой крот? У меня должно хватить мужества осознать, что я не могу разобраться во всех противоречиях революции, и должен слушать других».
Помедлив еще, Борис Лукич твердо сказал Евгении Грюн, Гореву и Сысою:
— Я с вами… И выполню все.
2.
Сегодня собирались на канатной фабрике те же солдаты.
— Вера Кондратьевна, когда же мы едем? — спрашивали они. Их более сорока.
— Похлопочите, чтоб вместе с Фадеевым нас направили. Мы с ним заместо брательников, так похлопочите за нас. Да хорошо б под Маслянино. У меня там родня.
Вера здоровалась, отвечала солдатам на их многочисленные вопросы. Поискала глазами представителя полкового комитета Ельцова, и, найдя, улыбнулась:
— Как настроение?
— Сами видите, боевое. И когда таиться-то перестанем?
— Не торопись, Ельцов, все в свое время. Говорят, и Москва не сразу строилась, — это вступил в разговор подошедший Петрович, бывший слесарь, представитель большевистской фракции комитета — Товарищ Ельцов, я уже тебе не единожды твердил: поумерь пыл.
Поднявшись на крыльцо с Петровичем, Вера, волнуясь, осмотрела солдат, вслушалась в затихавший шум голосов.
Целый месяц, три раза в неделю она приходила к солдатам или на это крыльцо, или в лабазы на пристани, или в рощу за городом. В целях конспирации место встречи меняли. Вначале приходила почти со слезами: «Что я скажу им? Как примут?» Потом шла радостно, знала: ждут с нетерпением. Готовилась к занятиям тщательно, как не готовилась даже к первым урокам в шкоде. Были и срывы. Приговилась к занятию «Аграрная программа большевиков», и вдруг вопрос: