AMOR
Шрифт:
"С Вашей фантастической нетерпимостью, которую Вы умом (а не чувством) стремитесь обуздать Вашей философией всепрощения, с Вашей угловатой прямолинейностью, с Вашим пылом судить сразу, даже по формальным признакам, Вы бы в средние века, бесспорно, были бы инквизитором. Мой рассказ Вам недостаточен. Что делать — повторять его не буду, но огорчен, что Вы не поняли. (Последние слова были подчеркнуты.) То, что я и тогда, и теперь решил заговорить первым, для меня нелегко. Но состязаться с Вами в упрямстве — излишне. Вывод один: прежде, чем судить, надо хоть спросить,что было. То, что я сделал, был мой долг.И иного выхода небыло. За пожар я бы до конца жизни просидел в тюрьме".
Строки, далеко друг от друга, разбежались по простору большого листа. Ответ, написанный строчками, сжатыми туго, на маленьких листочках прямым мелким почерком Ники, гласил:
"Ваше объяснение принесло мне три вещи: 1) Нужный в поэму Ваш жест крыть козырем карту. В конечной редакции это свойство будет возведено в сан лейтмотива.
Я не даю Вам советов. Лишь отвечаю на вопрос: "Что мне оставалось делать?" Вам не надо было спорить с пожарником — открыть ведь пришлось, не так ли? Может быть, если бы он сделал (открыл), он бы сказал стоявшим: "Ну-ка…" И кто-нибудь бы вошёл, все, может быть, сразу, один перед другим. В три ведра — в три раза короче… Побольше вобрав воздуху, спокойно и точно — я видела, как Вы вышли из клубов серы, как задохнулись, — потому и пережила то же (сердце), в ту ночь — что Ваша каверна. "Спокойно и точно" действовать, задыхаясь. "Подумаешь, как просто!" — как сказал Сайли из Честертоновского "Черверга", когда стулья его и спутника полетели вниз под пол — на слова спутника "нечто вроде винта". Вы погибнете, как Тарас Бульба за трубку, наполовину по своей воле. Помочь Вам нельзя.
Упрямство мое? Неверно. Молчу — потому что что-то во мне сломалось. Даже Ваша записка не делает меня прежней. Омертвение — уж не первый день. Неплохо с этой практикой не порывать".
Листки были исписаны с обеих сторон и по всем углам, их надо было читать в лупу.
Отдав ему свой ответ, Ника пошла к себе в барак, в каморку. Был чудный золотой час, холмы пылились солнечной пылью. Как в Римской Кампаньи — описанной Гоголем в отрывке романа "Рим"… Отчего не было в ней того возрожденья, всегда наступавшего после каждой его козырной карты в ответ на её очередные ему "J’accuse". ("Я обвиняю" — Эмиль Золя.) Он крыл картой тойже масти, но тузом.Они были разных мастей: домовитая зоркая забота о её рабочем устройстве, не раз колебавшемся, — то, что он не отпускал её от себя (туз бубновый). Презрительная беспощадность пикового, крывшая все её добрые порывания земных забот о нем, — что составляло ритм её горестей. Сияющее высоко обаяние его всегда застенчивой сердечности, вдруг ослеплявшей, как солнце из туч, одаряющее, воскрешающее и уже склоняющееся назад в тень, — тут была конфигурация сердца алой масти — туз червонный. Наконец, высшее из всего высокого — среди всех неточностей психологических — неизменная твердость его философии мужественности, жаждущей дела, кипящей несчетными силами, — то, из-за чего он мальчиком ушел на фронт, что делало его капитаном "Тайфуна", то, за что завистью его ненавидели (зовя — карьеристом!) — только его Альфа и Омега — действие! (верхушка королевского — в картах — жезла — туз трефовый!) Так что же было с нею, это все понимавшей? Перед нею лежала кучка его белья, серебристо скользила игла, утверждалась заплата, а мысли шли, шли… Нет, он не был неправ, что она прощала — умом (не чувством): прощенье для нее было — стихия, такая же, как для него — действие (и у нее тоже это была действенная стихия, совсем отдельная от ума). Простить — значило кинуться служить, помогать, исправлятьнаделанное осуждением. Это был Праздник праздников! Разве этопри надлежало уму? Разве хоть раз она заставиласебя простить ему что-нибудь? Когда все внутри клокотало негодованьем — простить? Прощенье расцветало внутри как дар— выстраданный. И вот сейчас оно — не расцветало. Она только умом согласилась, что ему было трудно поступить иначе. Что-то с нею сталосьв ту серную ночь. Унизительность страха подойти к нему, убежденность, что он оттолкнет её, дажетут, когда дело шло о спасении его легких! Прежде, после каждого паденья от удара, снова, как ванька–встанька, она возвра щаласебе равновесие — в вере, что в этотраз он уже неоттолкнет. В ту ночь — в самую важную, из до того бывших, — она поняла обратное: что у нее нетправа ждать этого, что она — чужая ему. Свое унизительное бессилие вокруг этого человека она больше оправдывать не могла. Дозаписки его она только, в тоске, надеялась, что он, может быть, и тут ей поможет, как столько раз помогал.
На приказ из центра о сокращении — "надеюсь, улажу" — и ладил. Что ж
Что не уступит никто — было ясно, вывод напрашивался сам собой. Рубашки были починены, носки — тоже. Оставалась зелёная шелковая фуфаечка. Она стала вдевать нитку в ушко, приблизив к лицу. Нитка — лилипутным канатом перечеркивала очерк бараков и кусочек неба. Г де-то пел тот самый голос женщины, который она не раз узнавала по радио, и песнь, ею слышанную однажды весной, тут же:
Вы–хо–ди–ла, песни заводи–ла, Про степно–го сизого орла, Про того–о, кото–рого люби–ла, Про того, чьи письма бе–регла…Что-то тоже с ней тогда было, какая-то горесть! Забыла — какая! Так и это — забудется! Фуфаечка была кончена.
А почему это всегда было, когда она хотела все кончить — что-нибудь непременно случалось, что её возвращало к нему! Или он получал из дому плохие вести: кто-то заболевал — там,или емухуже делалось со здоровьем, или эта история с сокращением, или как во время одной из размолвок она услыхала, что пропал его любимец — пес Мишка, и она бросилась искать его везде. Не найти ему Мишку, когда она, может быть, могла это сделать, — было предательство; все же его не найдя, она, вернувшись, узнала, что Мориц тоже ходил искать его, а шел дождь, он промочил ноги, был раздражен (не было Евгения Евгеньевича, чтобы этот её упрек услышать, понять, как он не прав. Он тогда сказал, что Мишка — это Морицева забава. Что он через неделю ему надоест — и он велит его выбросить!).
Через час — Ника сидит за столом и слушает:
— Нет, а ещёодин магазин на Кузнецком, — доглотнув сладкий соус из халвы и варенья, устроенный в поллитровой банке Толстяком, говорит Худой.
Но на пороге Мориц:
— Калькуляции готовы?
От усталости дня и работы, от настороженности встреч с ним, самозащитой, должно быть, — шли перед ней сцены Детства, вставали мать и умерший брат, миражи в степи под Ислам–Тереком, татарский праздник Кайран–Байрам, тот хутор, где она была счастлива — "как в раю". Медленно переворачивался, как узоры Большой Медведицы над крышей. Рождественский и Пасхальный отцовский дом, натертые паркеты (как в доме Евгения Евгеньевича — "как жёлтое стекло", хорошо сказал он!), знакомые книги на трех языках! бессмертные в памяти коты и собаки, уют свечей и ламп керосиновых, горящие печи, парад люстр, гостей…
Её ласковое детство вспоминать — как пить ключевую во. ду. А с утра — пустыня душевная неистребимой безответной любви, оазисы мирных встреч с Морицем. Покрывшись по шею — потому что ещё ночи свежи, она видела, как погасают огоньки в небе… Звезда сорвалась и потухла! Где она будет через год? В будущее глядеть так же страшно — как в небо нельзя доглядеть — отворачиваешься. А почему он все же стал ласковее? Потому что близок — конец? Расставание? А может быть, будет день, она себя спросит: "А где же был остальной мир,когда ты была с Морицем?" ("Какая я буду тогда? — перебивает она себя в каком-то сердечном ужасе. — Ведь он ни за что не бросит работу, когда кончится срок, он сроссяс ней! Он так и умрет здесь, каверна… Господи, я опять о немдумаю! Не надо! Опять не усну!") Отчего разный свет звёзд?.. Мориц мало–помалу становился для нее — призрачным. Она иногда глядела на него, сидящего от нее на расстоянии метров двух–трех, — и было почти физическое ощущение огромных пространств между (как под действием опиума, это казалось де–Куинси в книге, переведенной Бодлером). В состоянии, где шли прозрачные волны, останавливаясь о то же прозрачное стекло, было место и юмору: вся "Симфония" чувств. — вроде "Неоконченной симфонии" Шуберта — была ему не нужна — совершенно: будущее — когда он увлечется женщиной — объятье, простое и жаркое, было ему куда нужнее этих, готовых на жертвенность, чувств, хоть, может быть, та будущая ничегодля него не захочет сделать, ни думать о нем, ни понять, а только себе из него потащит все, что удастся схватить, из последних сил человека…
Как длинна ночь, как коротки — сны! Она думала о том — его "балагане": снимая, как пену, как шелуху, весь крикливый клоунский вздор его спора, мишуру, нищету (меняющуюся — богатством атласно–алмазного колпака с недостойными человека "помпонами"), — обнаруживалось высокое и трагическое одиночество циркового работника, строгое искусство сохранения равновесия на канате высоко над ареной, где не один принял смерть. Ежемгновенная отданность, отказ от себя— и от самого дорогого, любимого всем нутром — гнёзда,смерть на посту, если это посту надо, непринаддежанье себе.
Как она могла не понять этого? За деревьями не увидела леса! Изучала — и не изучила, хмуря брови и щуря глаза от режущей зрение балаганной раскраски! Не поняла, что человек…
У Морица давно тихо, как хорошо, что он спит!
Большая Медведица совсем боком встала — а Полярная звезда — вон там! Как звезды крупно дрожат! Им тоже холодно… "
А когда она наконец засыпала — в её сон легко, как через низкий порог, входил Мориц, по9ти каждый день. Ей было вольней с ним, чем в яви, они обычно куда-то шли, и она говорила ему о его здоровий, своим языком, но смелее: "Не спорьте, вы таете, я же вижу.Когда вы год назад тут шли (она хотела сказать "месяц" — но во сне получилось год), вы были не так худы.
Привет из Загса. Милый, ты не потерял кольцо?
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Диверсант. Дилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
