Андрей Белый
Шрифт:
Образ бабушки, определяемый Белым как «место пустое» в плане биографических коннотаций, на деле не вполне свободен от них. Работая над романом, Белый воспринимал бабушку Сергея Соловьева Александру Григорьевну Коваленскую как «великолепнейшую модель» для старой баронессы, однако был скован «запретом», исходившим от того же Соловьева. В «берлинской» редакции «Начала века» Белый вспоминает: «…великолепно задумана мною была „бабка“Кати; она, вероятно, была бы центральной фигурой; по одной только фразе начала романа, где „бабинька — тряслася в настурциях“,понял Сережа — все, все; хохоча, мне грозился: — „Послушай, — великолепно: но только — не смей трогать бабушку!“ <…> с той поры я старался, чтоб ярко продуманный образ романа хотя бы штрихом не просунулся. Так — вместо „ бабушки“ вышла — абстрактная выдумка» [213] . Примечательны эти признания уже тем, что они удостоверяют, насколько значимое место в творческой стратегии Белого занимают биографические проекции: именно они дают писателю возможность нарисовать «ярко продуманный образ», усекновение же их оборачивается усекновением художественности — превращением образа в «абстрактную выдумку». И тем не менее, несмотря на «запрет», отдельные психологические черты Александры Григорьевны проступают в вымышленном персонаже достаточно явственно [214] . Тот же запрет распространялся и на сыновей Александры Григорьевны, Виктора Михайловича и Николая Михайловича Коваленских, знакомых Белому по Дедову; Сергей Соловьев признавал, что «Н. М. Коваленский великолепнейшая модель для сенатора, Тодрабе-Граабена», предостерегая при этом: «Но ты дядю Колю — не трогай!» [215] Поставленное условие заставило Белого в изображении «западника» Павла Павловича Тодрабе-Граабена сделать основной акцент на другой биографической «составляющей» — хорошо знакомом ему с детских лет юристе и социологе Владимире Ивановиче Танееве, от которого к сенатору из «Серебряного голубя» перешли, помимо отмеченных Белым, еще несколько характерных черт, в том числе пристрастие к Прудону, увлеченность системой воспитания Руссо и библиофильская мания [216] .
213
PHБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 80.
214
В частности, напрашивающаяся параллель между старой баронессой у Белого и старой графиней из пушкинской «Пиковой дамы» (см.: Carlson Maria.«The Silver Dove». P. 74) представляет собой проекцию аналогии, проводившейся Сергеем Соловьевым в отношении Александры Григорьевны: «…„бабуся“ в воображеньи Сережи не раз разыгрывалась Пиковой дамой» ( Белый Андрей.Между двух революций. М., 1990. С. 19). Нелегкий нрав, которым наделена в романе бабушка, отражает определенные черты характера Коваленской — «эгоизм, спесь, <…> несение „чести“ рода» (Там же. С. 20). «Вы напрасно думаете, что я не видел в А. Г. Коваленской ничего, кроме „доброй бабушки“, — писал Белый 6 февраля 1931 г. М. А. Бекетовой, — <…> сколько бесед было с Сережей о том,
215
РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 80.
216
Последнее обстоятельство иллюстрируется колоритной подробностью: «…только близким друзьям открывал Павел Павлович доступ в свою библиотеку; но горе тому из друзей, который по неведенью проводил по странице хотя бы едва заметную черту; испорченная книга не могла оставаться в библиотеке: и с умело скрытым презреньем книга дарилась попортившему ее лицу» (С. 287); ср. в главе о Танееве в мемуарах Белого: «…не угодить в 80 % Танееву означало: посадить невидную царапину или оставить пятнышко на показываемом роскошном издании, которое превращалось в „опоганенный“ хлам, иронически даримый „поганцу“; тайны подарка „поганец“ не понимал; и с удивлением принимался благодарить хозяина, над ним издевавшегося» ( Белый Андрей.На рубеже двух столетий. М., 1989. С. 160).
Дополнительные свидетельства о прототипах персонажей «Серебряного голубя» содержат пометы А. А. Тургеневой, сделанные на полях книги К. В. Мочульского «Андрей Белый» (Париж, YMCA-Press, 1955; экземпляр ее ныне хранится в Мемориальном музее-квартире Андрея Белого на Арбате); безусловно, эти указания восходят к устным пояснениям Белого. Павел Павлович раскрыт А. Тургеневой как Танеев (С. 163), Кудеяров — как Мережковский (С. 164), «жена-„лепеха“ Фекла Матвеевна» — как К. П. Христофорова (С. 164), известная московская теософка; к словам Мочульского «Дарьяльский — стилизованный автопортрет Белого» (С. 159) приписано: «не верно: — С. С.» (т. е. Сергей Соловьев); аналогичное опровержение — к фразе Мочульского «Фамилия „Чухолка“ намекает на фамилию другого „мистического анархиста“ Г. Чулкова» (С. 162): «не верно — А. С. П.» (т. е. Алексей Сергеевич Петровский, близкий друг Белого со студенческих лет, переводчик, библиотечный работник).
В отношении себя самого Сергей Соловьев, как свидетельствует Белый, вспоминая о времени работы над «Серебряным голубем», предоставлял ему полную свободу действий: «С.М. понимал, что он часто позировал мне для Дарьяльского <…> мне он говорил: — „Ну, бери меня; я — не обижусь нисколько; я сам ведь охоч до моделей“ <…>» [217] . Тяготение Соловьева к «моделям» из окружающей среды было обусловлено тем, что сам он в то же самое время работал над повестью из современной жизни, замысел которой имел точки соприкосновения с «Серебряным голубем». Белый свидетельствует: «Собирал материалы дляповести он: „Старый Ям“-,у обоих модель — Надовражино; часто делили людей мы: — „Бери столяра, а уж (имя рек) — трогать не смей: мне он нужен…“» [218] . Повесть «Старый Ям» (первоначальное название — «Прозерпина») не была закончена Соловьевым, хотя он и неоднократно объявлял ее в числе книг, готовящихся к изданию [219] ; текст ее сохранился в виде чернового автографа (без окончания) и отдельных рукописных фрагментов [220] . Главный герой повести, семинарист Алексей Николаевич Успенский, имеет определенные автобиографические черты; место действия (село Старый Ям и его окрестности), бытовой колорит повествования, лирико-патетические отступления действительно во многом роднят это произведение с «Серебряным голубем» [221] , однако о полном сходстве замыслов Белого и Соловьева все же говорить не приходится.
217
РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 79–80. Связь между Дарьяльским и Сергеем Соловьевым вполне осознавалась в кругу лиц, более или менее близко знакомых с Белым. Так, Г. Г. Шпет в письме к Н. К. Гучковой (Гёттинген, 9/22 августа 1912 г.), упоминая о предстоящей женитьбе С. Соловьева, отмечал: «Ты читала „Серебряный голубь“ Андрея Белого, герой ведь там — Сережа Соловьев» (Густав Шпет: Жизнь в письмах. Эпистолярное наследие. М., 2005. С. 159).
218
РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 79.
219
В этом смысле едва ли полностью достоверно в своем выводе свидетельство Д. М. Пинеса, записанное со слов А. М. Кожебаткина в 1926 г. (в нем и заглавие, и жанр произведения Соловьева переданы неправильно): «С. М. Соловьев долго печатал в проспектах книг о поэме: „Старинный ямб“. Ее содержание было аналогично „Серебрян<ому> голубю“, только освещение событий — противоположно. <…> Но появление в печати „Сер<ебряного> гол<убя>“ помешало напечатанию „Стар<инного> ямба“» (РГАЛИ. Ф. 391. Оп. 1. Ед. хр. 58. Л. 2). О том, что готовится к печати «Старый Ям. Повесть из современной жизни», Соловьев оповещал в библиографических объявлениях при своих книгах «Crurifragium» (М., 1908. С. IV) и «Апрель» (М., 1910. С. 2); повесть включена также в рукописный план собрания сочинений в 12 томах (во 2-й том), составленный Соловьевым в 1930-е гг. (РГБ. Ф. 696. Карт. 4. Ед. хр. 3. Л. 2).
220
См.: РГБ. Ф. 696. Карт. 1. Ед. хр. 4. 42 л.
221
Показательно, что в первоначальном плане повести «Прозерпина» Соловьевым зафиксирован эпиграф со словами из простонародной песни: «Погиб я, мальчишка, // Погиб я навсегда» (РГАЛИ. Ф. 446. Оп. 1. Ед. хр. 73); ту же песню в романе Белого «горланят» «парни целебеевские» и насвистывает Дарьяльский (С. 34, 41).
«Старый Ям» — лишь одно из свидетельств параллелизма духовных и творческих путей Белого и Сергея Соловьева. Белый также сообщает в «Воспоминаниях о Блоке», что стимулирующую роль для него сыграла другая идея Соловьева — замысел книги рассказов «Золотой Леопард»: «И заглавие „Золотой Леопард“ — заговорило во мне, развивая мне образы; образы крепли позднее „Серебряным Голубем“» [222] . Еще одно подтверждение того, что Соловьев стоял у самых истоков замысла романа Белого, передает (в очерке «Пленный дух») М. Цветаева: когда она упомянула в разговоре с Белым, что в Тарусе, «хлыстовском гнезде», «на каждой могиле серебряный голубь», тот подтвердил: «Ведь с Тарусы и начался Серебряный Голубь. С рассказов Сережи Соловьева — про те могилы…» [223] Возможно, с этими рассказами соотносится образ «серебряный голубь благовещения», который встречается в письме Соловьева к Белому от 7 июля 1906 г. [224] .
222
Белый Андрей. ОБлоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 185.
223
Цветаева Марина.Собр. соч.: В 7 т. М., 1994. Т. 4. С. 242–243. Опираясь на это свидетельство, Л. К. Долгополов («Андрей Белый и его роман „Петербург“». С. 180) заключает, что «реальное» Целебеево — «знаменитая ныне Таруса», — как нам представляется, без достаточных оснований: сведений о том, что Белый до 1910 г. (и вообще когда-либо) посещал Тарусу, не имеется, живых и конкретных впечатлений от этого города Калужской губернии у него наверняка не было. В топографическом перечне посещенных им мест, составленном Белым весьма тщательно («Города и местечки» // ГЛМ. Ф. 7. Оп. 1. Ед. хр. 29), Таруса не упоминается. Думается, что в определении «реальных» топографических параллелей к «Серебряному голубю» целесообразнее исходить из указаний самого автора (приведенных выше), согласно которым Целебеево однозначно раскрывается как Надовражино.
224
РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13.
Соловьевский «след», обозначившийся, таким образом, с самого момента зарождения будущего романа, обнаруживается в его тексте во множестве аспектов — причем не только в обрисовке главного героя, представляющей собой, по сути, портретное изображение: «поволока черных глаз, загорелое лицо с основательным носом, алые тонкие губы, опушенные усами, и шапка пепельных вьющихся кудрей» (С. 45), — любая фотография Соловьева 1900-х гг. подтверждает эту характеристику [225] . Личность Соловьева отразилась, в частности, на выборе тех образно-стилевых приоритетов, которые наглядно проявлены в повествовательной фактуре романа.
225
В мемуарах Белый описывает Соловьева буквально в тех же выражениях: «…с загорелым лицом с очень яркими тонкими крепко-затиснутыми губами, пунцовыми и опушенными очень густыми усами, с задумчивым взглядом больших серых глаз, обведенных ресницами, с пепельно-темною шапкой волос, крепкоплечий и статный <…>, появлялся он всюду — в селе Надовражине, в избах, у бабушки, во флигельке Коваленских <…>» (РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 23). Ср. портрет Соловьева в мемуарах С. В. Гиацинтовой: «Сережа был хорош собой, но что-то тревожило в его красоте — думаю, какое-то несоответствие между лбом мыслителя под курчавой шапкой волос, огромными, что называется, „бездонными“ серыми глазами с внимательным, поэтически-нежным взглядом и неожиданно грубым, жадным ртом» ( Гиацинтова Софья.С памятью наедине. М., 1985. С. 444). В. Н. Топоров в своем исследовании обращает внимание и на другие сигнатуры внешности Дарьяльского, ориентированные на Соловьева: красная рубаха, смазные сапоги — внешние признаки перехода к новому состоянию «омужичиванья» (Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 237–239).
Известно, что Белый в своей работе сознательно ориентировался на «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород» и даже называл «Серебряного голубя» «итогом семинария» по гоголевским «Вечерам…», приводя множество конкретных примеров следования в романе «слоговым приемам» Гоголя, «вплоть до скликов фраз с фразами» [226] . Критик И. Н. Игнатов в рецензии на «Серебряного голубя» отмечал: «…язык — костюм, заказанный у Гоголя, Достоевского и Тургенева», при этом «Гоголю принадлежит больше всего», Тургеневу же — «только описание барона Павла Павловича Тодрабе-Граабена» [227] . Действительно, гоголевское начало является стилевой доминантой «Серебряного голубя», а тургеневские ассоциации в художественной системе романа занимают подчиненное место (они сказываются, помимо отмеченного Игнатовым, и в описании имения Гуголево, название которого, возможно, возникло из фонического сходства с фамилией Гоголя) [228] . Для нас же существенно, что Гоголь и Тургенев — два мастера русской прозы, вызывавшие наибольшее восхищение Сергея Соловьева; в архиве издательства «Мусагет» сохранились его «Заметки» (1912), в которых Гоголь и Тургенев названы «последними художниками слова» и провозглашен лозунг: «за Гоголем и Тургеневым и прочь от Толстого и Достоевского» [229] . Для Андрея Белого Гоголь всегда был одним из любимейших писателей, всесторонне и глубочайшим образом воздействовавших на его творчество [230] , но к 1906 г. (давшему основной внутренний импульс для «Серебряного голубя») относится именно та стадия усвоения Гоголя — или, точнее, жизни в Гоголе, — которая протекала «сочувственно» с Соловьевым; и тогда, и еще ранее, летом 1905 г., гоголевские мотивы, позднее воскрешенные в «Серебряном голубе», приобретали в их обоюдном восприятии специфическую окраску: революционные вспышки — «экспроприации, покушенья, убийства» — ассоциировались для Белого и Соловьева с образами из «Страшной мести» и «Сорочинской ярмарки», «красный жупан» гоголевского колдуна и «красная свитка» осознавались концентрированными символами происходящего: «Всюду виделся — Гоголь», «С. М. называл его часто ласкательным: „ Гоголек“»; «…казалось: весь дедовский воздух напитан был Гоголем» [231] . Красная рубаха, в которой ходил летом 1906 г. Соловьев и которую у Белого носит Дарьяльский («Вот он — в шелковой, красной рубахе», «алого цвета рубаха» — с. 141, 217), — внешний знак этих «гоголевских» медитаций.
226
Белый Андрей.Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934. С. 298.
227
Игнатов И.Литературные отголоски // Русские Ведомости. 1910. № 183, 11 августа. С. 2.
228
Предположение о том, что название имения восходит к «имени предка владельцев Гуго» ( Ильёв С. П.Символические значения собственных имен иноязычного происхождения в русской прозе начала XX века (на материале романов Андрея Белого) // Wiener slawistischer Almanach. 1991. Bd. 27. S. 116) — и тем самым дополнительно актуализирует «западное» начало, символизируемое этой сферой в топографическом пространстве романа, — следует признать гадательным, поскольку о предке с таким именем в тексте Белого не сообщается. В. Н. Топоров соотносит Г уголевои Б облово,имение Менделеевых неподалеку от блоковского Шахматова, — закономерный аргумент в плане изыскания «блоковского слоя» в «Серебряном голубе» (см.: Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 307).
229
РГБ. Ф. 190. Карт. 55. Ед. хр. 6. Тургеневские ассоциации для Соловьева были непосредственно связаны с Дедовом и семейством Коваленских; к дяде, В. М. Коваленскому, он обращается в стихотворном послании: «Златых Тургеневских преданий // Хранитель добрый и простой»; в послании к А. Г. Коваленской упоминаются «летопись Дворянского Гнезда» и «приют», «где в розовом раю еще цветут // Нетленные Жуковский и Тургенев» ( Соловьев Сергей.Апрель. Вторая книга стихов. 1906–1909. М., 1910. С. 166–168). Одним из «трех корифеев нашей поэзии», наряду с Жуковским и Пушкиным, Соловьев называет Тургенева также в предисловии к 3-й книге стихов ( Соловьев Сергей.Цветник царевны. Третья книга стихов (1909–1912). М., 1913. С. XIV–XV).
230
См.: Паперный В. М.Андрей Белый и Гоголь // Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 604. Тарту, 1982. С. 112–126; Вып. 620. Тарту, 1983. С. 85–98; Вып. 683. Тарту, 1986. С. 50–65.
231
Белый
Усадьба Гуголево в романе, гарантирующая Дарьяльскому спасительную прочность, уют, размеренную естественность жизни, описывается автором так, словно она находится не только в другом пространстве по отношению к миру села Целебеева и города Лихова, но и в другом времени: содержание гуголевской жизни раскрывается через такие реликтовые аксессуары, как портрет екатерининской фрейлины и «пейзаж с объясненьем в любви», «амуры, пастушки, китайцы фарфоровые» (С. 123–124), шкаф с томами Флориана, Попа и Дидерота и т. п. Погружаясь в эти описания, Белый как бы продолжает свой ранний стихотворный цикл «Прежде и теперь» (1903), вновь увлекается милыми стилизованными картинками давно прошедшего, но одновременно апеллирует и к миру ценностей, на который ориентирована поэзия Сергея Соловьева. Архаизм и «классицизм» литературных вкусов и пристрастий Соловьева — последовательны и принципиальны; Батюшков, Жуковский, Дельвиг, Гораций, Ронсар, Андре Шенье, тот же Флориан — для него более близкие и «говорящие» имена, чем многие из признанных кумиров «нового» искусства. Уже в рецензии на первую книгу стихов Соловьева «Цветы и ладан» Борис Садовской отнес его «к числу виднейших представителей нео-пушкинской школы» [232] , а взыскательный Брюсов в отзыве на «Апрель» главным и едва ли не единственным неоспоримым достоинством поэзии Соловьева счел «попытку воскресить эклогу, как ее понимали французские поэты XVIII века и их русские подражатели начала XIX века» [233] . Андрей Белый приветствовал архаизаторские установки Соловьева как опыт противостояния «классицизмом» неодекадентскому «хаотизму»: «… тайнуне выдает поэзия Сергея Соловьева: он боится подмены слепительных образов будущего глоссолалиейтемных бездн. Образы его — аполлинический сон над бездной» [234] . Впоследствии Белый признавал, что живой интерес к «золотому веку» русской поэзии пробудился в нем на новый лад под определяющим воздействием каждодневного общения с Соловьевым летом 1908 г.: «…вели мы беседы о Пушкине, Баратынском, о Тютчеве <…> углублял он растущий во мне пушкинизм <…>. С. М. Соловьеву обязан я вдумчивому отношению к классикам русским»; «Соловьев поощряет во мне ноты „ Урны“ <…>» [235] . Книга стихов Белого «Урна» (1909), представлявшая собой принципиальную дань требованиям «аполлонизма» в искусстве, формировалась, таким образом, в согласии с соловьевскими представлениями о прекрасном, была сознательным шагом навстречу «гуголевской» эстетике; характерно, что в немногочисленных печатных откликах на «Урну» разные авторы говорили о неожиданной для «декадента» Белого склонности к русской поэзии XVIII в., к приемам державинского и ломоносовского стиха [236] .
232
Русская Мысль. 1907. № 6. Отд. III. С. 107.
233
Брюсов Валерий.Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 314.
234
Перевал. 1907. № 7. С. 58.
235
Белый Андреи.Начало века. «Берлинская» редакция // РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 24, 27.
236
На эту особенность «Урны» указывали Н. В. Туркин («Пестрые заметки» // Голос Москвы. 1909. № 272, 27 ноября. С. 3; подпись: Гранитов) и Н. Я. Абрамович (Всемирная Панорама. 1909. № 15, 1 июля. С. 11); «сродство с Ломоносовым» отмечал и сам Соловьев в своей рецензии на «Урну» (Весы. 1909. № 5. С. 79).
Книжные и общекультурные пристрастия Дарьяльского, какими они обозначены в романе, полностью вписываются в круг интересов Соловьева, определившийся к 1906 г. и отразившийся в его первых книгах «Цветы и ладан», «Crurifragium» и «Апрель». Дарьяльский — студент-филолог, поглощенный славянскими штудиями («…помнит он, затвердил фразу: „Волк по-славянски влъкъ“» — с. 120), но всего более возлюбивший античность: он с увлечением рассуждает «о жуке Аристофана» (С. 127), о виднейшем филологе-классике Виламовице-Мёллендорфе и об языковеде-младограмматике Карле Бругманне, он постоянно погружен в «тяжеловесные груды греческих словарей» (С. 150), в чтение Марциала и Тибулла; главный предмет его преклонения — эклоги Феокрита и «солнечный быт давно минувших лет блаженной Греции» (С. 150). Все эти имена и факты имеют прямое отношение к Соловьеву. В 1904 г. он поступил на словесное отделение историко-филологического факультета Московского университета, где занимался славяноведением [237] , а в 1907 г. перевелся на классическое отделение, где с максимальным прилежанием предался изучению Софокла, Гесиода, Феокрита и других классиков античности [238] . «Гомер, Софокл и легкий Феокрит» [239] — образцы для его поэтического творчества. Многие стихотворения Соловьева представляют собой откровенные стилизации под Феокрита; сам поэт признавал, что на содержание его гекзаметрической поэмы «Три девы» (1905–1906), действие которой разворачивается в женском монастыре в эпоху раннего христианства, «несомненно оказала влияние идиллия Феокрита и его подражателей. Влиянием Феокрита объясняется сочетание высокого стиля с картинками бытового характера, легкими, почти игривыми, диалогами девушек» [240] . «Здравствуй, „бабуся“, — храбрится Сережа, — а знаешь ли, что говорит Феокрит?» — так передает Белый в мемуарах одну из характерных сценок жизни в Дедове летом 1906 г. [241] ; столь же самозабвенно проповедует и Дарьяльский перед «бабинькой» своей невесты: «Некоторые филологи, maman, говорят, что седьмая эклога Феокрита есть „regina eclogaram“, что значит — „ царица эклог“. А другие говорят, что она слаще меда — седьмая эклога» (С. 144) и т. д. [242] .
237
Ср. шутливую подпись «Словачка» в письме Соловьева к А. А. Блоку от 3 августа 1905 г. (Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 400). В статье «О „блоковском“ слое в романе Андрея Белого „Серебряный голубь“» В. Н. Топоров обратил внимание на то, что студентом Дарьяльский стал после смерти отца и матери (Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 233) — в полном соответствии с биографией Сергея Соловьева: в 1903 г. скончался его отец, М. С. Соловьев, и сразу после этого покончила с собой мать, О. М. Соловьева.
238
Так, 14 октября 1907 г. Соловьев извещал Г. А. Рачинского: «Я участвую в семинарии Покровского по Петронию. Сдавал недавно colloquium по Плавту» (РГАЛИ. Ф. 427. Оп. 1. Ед. хр. 2903). «…Увлекается Софоклом до самозабвения и вводит меня все более и более в красоты греческого мира», «Очень много занимается Гомером <…>», — писала Белому о Соловьеве А. Г. Коваленская 19 и 29 июня 1906 г. (РГБ. Ф. 25. Карт. 17. Ед. хр. 15). В архиве Соловьева сохранилась его рабочая тетрадь «Семинарий по Гесиоду проф. Соболевского» (1909) (РГАЛИ. Ф. 475. Оп. 2. Ед. хр. 1). В фонде Московского университета сохранилось кандидатское сочинение Соловьева «Идиллии Феокрита» (ЦИАМ. Ф. 418. Оп. 513. Д. 850).
239
Соловьев Сергеи.Апрель. С. 157 («Мадригал»).
240
Соловьев Сергей.Crurifragium. М., 1908. С. XIV.
241
Белый Андрей.Между двух революций. С. 82.
242
Если Белый в ходе общения с Соловьевым или самостоятельно составил себе определенное представление о содержании «царицы эклог», то не исключено, что акцентирование на ней внимания имело в романе по меньшей мере двойной смысл. Как видно из текста 7-й идиллии «Праздник жатвы» и разъяснено в схолиях к нему, Феокрит вымышленными именами козопасов обозначил реальных лиц — поэтов, замаскированных под пастухов (см.: Феокрит. Мосх. Бион.Идиллии и эпиграммы. М., 1958. С. 206, 263–264 — комментарий М. Е. Грабарь-Пассек), — такой творческий прием по отношению к методу автора «Серебряного голубя» мог восприниматься как классический прообраз. Герои идиллии покидают город и обретают отдохновение и покой на лоне природы — что опять же согласуется с антиурбанистическим пафосом Дарьяльского, в полной мере присущим, в свою очередь, и Сергею Соловьеву. Ср., например, его признание в письме к Белому от 7 октября 1906 г.: «Москва — поганая дыра, в которой я живу только потому, что близко Дедово. Т. е. живу потому, что из нее легко уезжать. Как видишь, причина отрицательная»(РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 6). Город («визг и скрежет хаоса») был ненавистен Соловьеву «как центр и выражение капиталистической культуры» ( Соловьев Сергей.Crurifragium. С. XIII, XII).
Как и Соловьев, Дарьяльский — начинающий поэт; о его творчестве Белый говорит, прикрываясь сказовой маской «простонародного» повествователя: «…писал обо всем: и о белолилейной пяте, и о мирре уст, и даже… о полиелее ноздрей<…> выпустил книжицу, о многих страницах, с изображением фигового листа на обертке; вот там-то и распространялся юный пиита все о лилейной пяте да о девице Гуголевой в виде младой богини как есть без одежд <—> поп божился, что все только о голых бабах и писал Дарьяльский» (С. 35–36). Вся эта характеристика может быть воспринята как шарж на поэзию Соловьева с ее особым пристрастием к «гомеровским» многосоставным эпитетам и редкостным греческим словам, к слову «миро» («чистое миро», «окапана миром сладостным» и др.) [243] — особенно любимому поэтом-«архаистом», поскольку оно писалось через ижицу (в сборнике «Crurifragium» он по собственному усмотрению ввел ижицу в написание многих слов греческого происхождения, что противоречило нормативной орфографии, но позволяло дополнительно передать «тень Греции», осенявшую автора) [244] . Многочисленные стихотворения Соловьева представляют собой вариации на темы греческих мифов — в том числе о «младых богинях» (разделы «Silvae» и «Пиэрийские розы» в первой книге «Цветы и ладан», «Лира веков» и «Стрелы Купидона» во второй книге «Апрель»), идиллические «игры розовых нимф», прелести купальщиц («И груди сочные, как спелые плоды, // И бедра крепкие, и вольные движенья // Могучих белых ног, сверкавших из воды»), «роскошная нагота» [245] и другие соблазнительные картины, раскрывающие тему радости земного бытия, живописуются поэтом с неиссякаемым вдохновением.
243
Там же. С. 119, 134.
244
См.: Там же. С. XV. Это новшество вызвало насмешливый отклик Блока, предложившего (в статье «Письма о поэзии», 1908) ввести ижицу в написание не только духовных, но и светских слов — в частности, в название ресторана «Квисисана»: «Kвvcvcaнa» ( Блок Александр.Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 299).
245
См.: Соловьев Сергей.1) Апрель. С. 26, 32–33, 93–94, 98–99, 106; 2) Цветник царевны. С. 36–42 и др.
Эротические мотивы в поэзии Соловьева не имеют самоценного, самодовлеющего характера, они оказываются лишь конкретным преломлением символистского мифотворческого задания — идеи сочетания античной культуры, с ее пафосом «посюсторонних» ценностей, и мистического христианства, «теократизма». В период, когда Соловьев невольно «позировал» Белому для Дарьяльского, его преклонение перед «язычеством» и стихией «земной» страсти достигло своего апогея, но не привело к переоценке исходных религиозных идеалов: «Афины» в его поэтических гимнах дополняются «Иерусалимом», идиллии и элегии в античном духе чередуются с духовными песнопениями и стихами на евангельские и церковные темы [246] . У Дарьяльского — то же сочетание противоположных устремлений: «…он уже во святых местах, в Дивееве, в Оптине и одновременно в языческой старине с Тибуллом и Флакком» (С. 68). Герой Белого одержим мыслью об оплодотворении православного христианства и русского народа, его исповедующего, неумирающей энергией эллинства: «…снилось ему, будто в глубине родного его народа бьется народу родная и еще жизненно не пережитая старинная старина — древняя Греция. Новый он видел свет, свет еще и в свершении в жизни обрядов греко-российской церкви. В православии и в отсталых именно понятьях православного (т. е., по его мнению, язычествующего) мужичка видел он новый светоч в мир грядущего Грека» (С. 151). О настроениях, господствовавших в сознании Соловьева в 1906 г., Белый сообщает то же самое: «Грецией бредил; и бредил народом; соединял миф Эллады с творимой легендой о русском крестьянине; видел в цветных сарафанах, в присядке под звуки гармоники — пляс на полях Елисейских» [247] . Идея славянского ренессанса, определившаяся в ту пору, оказалась для Соловьева весьма устойчивой: ее он развивает и в предисловии к третьей книге стихов «Цветник царевны» (1912), предрекая грядущий синтез идеала «церковно-аскетического» и «неисчерпаемой сокровищницы византийского эллинизма» [248] .
246
Подробнее см. во вступительной статье Н. В. Котрелева и А. В. Лаврова к переписке А. Блока с Соловьевым в кн.: Литературное наследство. Т. 92, кн. 1. С. 314–315. Ср. характерное признание в письме Соловьева к Г. А. Рачинскому от 12 июня 1907 (?) г.: «Одно время предавался язычеству, и ничего, кроме Овидия, не читал. А теперь страстно тянет в глубину церковного предания» (РГАЛИ. Ф. 427. Оп. 1. Ед. хр. 2903).
247
Белый Андреи.Между двух революций. С. 80. Ср. приводимые С. В. Гиацинтовой слова Соловьева из письма к ней: «Как хорошо было беседовать с тобой в первый день весны, говорить о самом дорогом, о Греции, о мудрости, о красоте <…>» ( Гиацинтова Софья.С памятью наедине. С. 455).
248
Соловьев Сергей.Цветник царевны. С. XV.
Искомый мифотворческий идеал диктовал определенную линию поведения, которую и Дарьяльский осуществляет самым последовательным образом. Время, которое Соловьев проводил в Дедове и его окрестностях, было в значительной мере заполнено общением с крестьянами, относившимися к нему, по уверению Белого, с симпатией: «С. М. таки хаживал к девкам и парням, на их хороводах бывал; и вечерами просиживал в избах» [249] . В позднейшем письме к Соловьеву Белый выделяет во внутреннем «я» своего друга несколько равнозначащих ипостасей — «поэта», «филолога», «дворянина», «мужиколюба» [250] . «Мужиколюбие» Соловьева нашло заметный отпечаток в его поэтическом творчестве — в разработке тем из крестьянской жизни, в вариациях на мотивы произведений Некрасова и Кольцова (ряд стихотворений Соловьева написан кольцовским пятисложником). Эта черта личности прототипа дала жизненный материал и для главной сюжетной коллизии «Серебряного голубя»: «опрощение» Дарьяльского, его уход из Гуголева и сближение с Матреной, крестьянской бабой, «духиней» секты «голубей», отражает конкретную ситуацию, имевшую место в Дедове летом 1906 г.
249
Белый Андрей.О Блоке. С. 232.
250
См.: Белый А.«Единство моих многоразличий…» Неотправленное письмо Сергею Соловьеву / Публикация, вступительная статья и комментарии А. В. Лаврова // Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 426.