Андрогин…
Шрифт:
– Да, да, Андрей Андреевич, я поняла. А с кем у нас проблемы?
– Дали, как всегда. Он заявляет, что перевоплотился в Рубенса, а это ведь совершенно другая эпоха. Он только научился хорошо подделывать Дали, последние его работы мы продали за очень хорошую цену, а тут вот снова у него перевоплощение. Теперь жди, когда он научится рисовать, как Рубенс…
– Ты прав, это крайне неудачно. Ладно, уговорил, я приеду и постараюсь что-нибудь сделать…
– Когда вы будете?
Я посмотрела на себя критически оценивающим взглядом и сказала: «Не знаю, но постараюсь как можно быстрее!»
– Вы уж постарайтесь, пожалуйста… – настойчиво-жалобно попросил он.
«Из Дали в Рубенса! Это серьёзно…» – подумала я и открыла кошелёк, чтобы посмотреть, хватит ли мне денег на новое платье.
Решив, что хватит, я отправилась в магазин.
В своей жизни женщины
Моя работа обуславливалась тем, что мой дар предвиденья был мне настолько отвратителен, что зарабатывать на нём деньги я не хотела, а забыть про него не могла. Когда я ходила по улицам и случайно сталкивалась взглядом с человеком, его будущее проносилось у меня в голове, словно скоростной автомобиль по трассе, и при этом всегда я попадала под колёса. Всё было настолько ужасно, даже если события были не ужасными, что мне хотелось, чтобы моя голова взорвалась, и больше я ничего и никогда не видела.
Способность предвидеть будущее была у меня с детства. Я ещё не умела ходить, говорить, есть, пить и выполнять другие важные для человеческой жизнедеятельности функции, но я уже умела видеть будущее других людей. Самое неприятное в этом процессе было то, что видела я будущее их глазами. Я словно вселялась в души других людей и смотрела с ними познавательно-просветительский фильм про героев их тел, которые страдали, рыдали, плакали, бились в истериках, стенали, испражнялись ненавистью к окружающей действительности и упивались жалостью к себе. Даже если в их будущем не происходило ничего ужасного, человеческие души, настроенные на вечные муки, запоминали в своём будущем лишь всё негативное, страшное, ужасное и отвратное. И так и жили в ожидании всеобъемлющего личного апокалипсиса, который сваливался на них каждую секунду их жизни, даже в виде самой благой вести…
– Ах, и так плохо, а ведь будет-то ещё хуже! – причитала моя мама, поглаживая своей рукой меня по щеке, когда я утром уходила в школу.
– Пока, мамочка! – говорила я и убегала быстрее прочь от нависшей надо мной смертельной опасности, несмываемого ярко-красного, пронявшего прокисшей помадой поцелуя, угрожавшего запечатлеться вечным клеймом на моём лбу.
Я выходила из дома и старательно тёрла правую щеку, на которой, кажется, и по сей день остались рытвины от «царапок», как называла моя мама маленькие острые заусенцы на своих руках. Руки моей мамы были цвета старого, настоявшегося, неочищенного подсолнечного масла в огромной тусклой стеклянной бутылке, которая стояла на нашей длинной кухне коммунальной квартиры. Руки моей мамы пахли маслом и пирожками, которые ежедневно жарились, парились, варились и ещё как-то делались в огромной сковородке, заполненной шипящим маслом из большой стеклянной бутылки. Пирожки были маленькие, жирные, с них капало масло, оставляя неизгладимые следы как на одежде, так и в памяти. В пирожках было очень мало начинки, но та, что была, обозначалась в виде мяса, капусты или риса. Но вот теста в пирожках было очень много. Впрочем, в моём сознании остался лишь вид, но никак не вкус данных пирожков, потому как пробовала я их, наверное, лишь однажды, после чего тошнило меня дня три; мама решила, что пирожки мне, пожалуй, больше давать не надо. В сожалению (хотя не знаю, насколько сожалеет он сам), моему старшему братику Мотечке повезло меньше – мама и по сей день кормит его своими пирожками, проживая с ним в соседних квартирах где-то в районе религиозного квартала Иерусалима.
Руки моей мамы были сухие, как
Рояль издавал чудовищные предсмертные звуки надрывающихся струн, мама играла, пирожки шипели…
– Гила, Гила, у тебя снова пирожки горят! – кричала маме из кухни соседка, тётя Люся, большая женщина в засаленном махровом халате красного цвета и бледно-розовой ночной сорочке, которую она никогда не снимала. От неё пахло мочей и сладкими протухшими духами, у неё были опухшие больные ноги и кривые пальцы. Поскольку она на могла подобрать себе обувь, она ходила в тапочках с вырезанными впереди дырочками для пальцев, откуда виднелись её скрючившиеся по-птичьи, длинные грязные когти, которые она не могла подстричь в связи с объёмностью своего бюста.
Моя мама играла Моцарта.
– Ёб твою мать, Гилка, жидовская сука! – кричала тётя Люся из кухни блаженным матом. – Опять эта глухая ничего не слышит!
Мама играла Моцарта, пирожки догорали.
У моей мамы были широкие, коротко стриженые ногти, которые она красила ярко-красным лаком. Лак стирался практически сразу, потому что она либо стучала пальцами по роялю, либо защипывала тесто на пирожках, поэтому и без того короткие ногти казались ещё короче.
– Гила, да подойдёшь ты наконец или нет?! – орала из кухни тётя Люся, задыхаясь от исходящей к небесам души пирожков, заполонившей за неимением естественного выхода всё пространство длинной кухни.
Мама игра Моцарта. Тётя Люся сама шла снимать сгоревшие пирожки с плиты.
Руки моей мамы…
Я предвидела будущее всех людей, с кем сталкивалась взглядами, всех, лишь своего будущего я не могла предвидеть…
Сумасшедшие. Они не концентрируют всё негативное, что с ними будет, и не воплощают его в будущем, оттого их будущее их глазами красивое и прекрасное. Оно всё – словно купание в облаках, катание на радуге на санках, омовение в говорящем озере, прогулки с ангелами по паркам с деревьями-великанами. Сумасшедшие потому и сумасшедшие, что их души, в отличие от нормальных людей, видят их будущее в позитивном ключе, а не в негативном, наверное, поэтому они и считают себя всемогущими богами и умирают счастливыми. Впрочем, мою теорию насчёт сумасшествий вы можете почитать в моей диссертации, которую я защитила несколько лет назад (после неё меня чуть не отправил на «заслуженный отдых»).
Я очень люблю моих сумасшедших, пожалуй, это самые нормальные люди, с которыми я когда бы то ни было общалась. Да, ещё можно упомянуть покойников, но это в другой моей жизни, это там, где я маэстро Олам Гехинимский, а не психиатр Малка Шатовна Тэвэль, и там у меня есть мои любимые мертвецы – тоже, доложу я вам, очень милые субстанции. Здесь же я общаюсь с сумасшедшими.
Как-то к нам в больницу, как в одну из самых богатых клиник, по причине некоторой нашей деятельности (какой, я вам уже намекала) перевели одну сумасшедшую. Она разоряла все больницы своим поведением. В связи с ее шаманской деятельностью, на неё тратились огромный государственные средства. Больная, как считалось (но хочу сразу же обозначить, что так я называю своих подопечных лишь под давлением коллектива, но никак не по своим собственным убеждениям, сама я их назвала бы «коллегами»), – Анна Дмитриевна, шаман не по рождению, но по воле случая, то есть одной старой шаманки, ещё в юности (в связи с чем Анна Дмитриевна и была помещена в психиатрическую лечебницу в возрасте пятнадцати пяти лет своим братом) вместо бубна и ритуальных танцев использовала свою одежду. То есть не свою, а казённую, больничную, чем и разоряла государство. Общалась с духами и путешествовала по мирам Анна Дмитриевна, обменивая ценные знания на клочки одежды, которые она отрывала и, связывая маленькими узелочками, разбрасывала духам. Духи, забирая дары, рассказывали ей, куда убежали души больных и что есть в других пространствах.