Ангелы приходят и уходят
Шрифт:
— Здесь, что ли?
— Чуть подальше.
Автобус довез его до самого Иркиного дома.
Ковалев постучал и услышал из-за двери собачий лай. «Вот тебе и раз! Может, квартирой ошибся?» Он посмотрел вокруг. Да нет, вот она, надпись, затертая свежей штукатуркой. И постучал снова. Тогда раздались шаги и ее голос спросил:
— Кто там?
— Ира? Это я…
Загремел замок, дверь открылась. Она стояла полусонная, в халате.
— Здравствуй, — сказал Ковалев.
Она вздохнула.
— Проходи…
— Ты меня прости,
(…Мне так плохо было без тебя, разве ты не понимаешь? Я очень испугался сегодня, когда не застал тебя дома, долго ждал тебя, очень долго… Весь день я ждал тебя, и чуть с ума не сошел от беспокойства. Ты прости, я ведь сам не понимаю, что со мной. Прости пожалуйста, прости. Мне показалось, что ты мне приснилась, что тебя больше никогда в моей жизни не будет, понимаешь, никогда!
Вот мы опять в темноте, в пустой комнате, а тут еще эта собака, откуда она взялась, и кто там ходит, за стеной? Почему ты молчишь?
Я в театр ездил, мне твоя соседка — смешная такая — сказала, что ты в театр пошла, — но там было закрыто. А мне обязательно надо было тебя найти сегодня, обязательно. Ты не пугайся, я не всегда такой, просто мне страшно за тебя. И за себя тоже.
Я долго в подъезде сидел, ждал тебя, с кошкой играл бродячей… А потом устал. Я знал, что тебя нет в театре, но подумал — а вдруг? И поехал. А там стеклянные двери, и за ними зеленый свет вспыхивал, и никто не отзывался. И в ресторане тебя искал.
Я подумал: наверное, самое трудное в жизни — найти человека. Самое трудное. А потом подумал: нет, самое трудное — остаться рядом с ним, уберечь его.
Потом я к другу поехал, к тому, который тогда обознался, только имя твое угадал и фамилию, он сторожем работает, он талантливый очень, и пьет, потому, что с талантом жить — это как с бомбой в кармане. Талант покоя не дает, душа выхода ищет, а выхода нету. А еще, наверное, он от жалости пьет. Он людей жалеет, хотя и стыдится этого, и прячет свою жалость. Он и меня жалеет, и нашего Генерала — это прозвище такое, на самом — то деле он не генерал, а всего лишь майор. Но ведь с такой жалостью жить невозможно, можно сердце себе надорвать. Жалости выход нужен, а выхода нет.
Подожди, я снова путаться начал. Грустно мне, а почему — я не знаю. Может быть, я ошибся, может быть, мне в другую влюбиться нужно — в Тамарку Березкину, например. Она хорошая, Тамарка, только людей боится, и жалко мне ее, ох как жалко.
Скажи, кто там, за стеной?
Я не понимаю, кто там ходит? Чья собака скребет пол?
Прости, я больше не буду тебя искать, но и ты пропадать не должна, и не говори мне, что сама меня найдешь, когда тебе надо будет, я уж лучше совсем уйду, чем так: ждать — и не знать, почему.
Да-да, я сейчас говорю, как ненормальный. А ты нормальная, конечно. И тот, за стеной — он тоже нормальный.
А те, что по
Где она, эта норма? В чем она? По-моему, она как раз в том, чтобы людей жалеть. Понимать их. Понимать, даже если не любишь…
А вот у них у всех норма такая: не пей, не кури, не ругайся, любовью не занимайся, — то есть, вовсе не будь человеком. Вот она, ваша норма — не быть живым человеком…)
Но он не сказал этого всего. Только путано попытался объяснить свое появление в половине второго ночи.
— У меня квартирант, — говорит она. — Я тебя с ним познакомлю, но не сейчас, хорошо? Завтра. Или послезавтра. Не сейчас. Сейчас спать пора.
— Зачем это все? — говорит она. — Не нужно. Ничего не нужно. Квартирант — дядя солидный, не думай. Он женат, и жена скоро к нему приедет.
А Ковалев сидел, обхватив голову руками, в пальто, с шапкой на коленях, и думал: любить нельзя, нельзя, нельзя. Любить могут те, кто собой не дорожит, совсем не дорожит. А кому жизнь дорога — они понимают, что это уже не любовь, это безумие.
Но ему-то зачем это все? Страшно как, страшно.
«Я только-то и хотел — полюбить на всю жизнь, — думал он. — Но и этого нам нельзя. Как же можно любить? Это ведь надо жизнью своей не дорожить. Совсем не дорожить. А этого нам нельзя… Нет же, нет, — подумал он после, — как же я сразу не догадался? Можно все — пьянствовать, подличать, доносить, подхалимничать, хамить, совращать малолетних, врать день за днем, можно даже людей превращать в животных. И лишь одного нельзя — этих животных любить».
Он поднялся, нахлобучил шапку. Ирка поцеловала его в губы и сказала:
— Миленький мой, не сердись, не обижайся. Мне еще подумать надо, а ты совсем мне времени не даешь. Вот люби тебя — и все. Так же нельзя, понимаешь? Подожди хоть чуть-чуть…
— Хорошо, — сказал он. — Будем просто друзьями. По субботам будем вместе чай пить и телепередачи просматривать.
— Не сердись, — повторила она. — Я же здесь, никуда не исчезну. Ты подожди меня, ладно?
— Ладно.
Тут он опять подумал про квартиранта с собакой.
— Мне надо с ним познакомиться.
— Познакомишься. Куда ты торопишься?.. Да и зачем он тебе? Квартирант как квартирант. Из Ташкента приехал. Бывают и хуже.
— Мне бы ты комнату не сдала, — вздохнул он.
— Не сдала бы, — согласилась она.
Он вышел. Постоял на улице. Она махнула ему рукой из кухонного окна, потом свет погас. Он еще постоял, поглядел на звезды, на стадо девятиэтажек, замерших в отдалении (ишь, прикинулись слонами). И пошел к троллейбусной остановке.
Внизу, под обрывом, расстилалось море огней, и пунктир огоньков очерчивал огромную чашу города. Ковалев снял шапку, подставив лицо пронзительному ветру, налетавшему снизу.